А. П. Че'хов
Моя' жизнь
(Расска'з провинциа'ла)

1896



I

Управля'ющий сказа'л мне: "Держу' вас то'лько из уваже'ния к ва'шему почте'"нному ба'тюшке, а то бы вы у меня' давно' полете'ли". Я ему' отве'тил: "Вы сли'шком льсти'те мне, ва'ше превосходи'тельство, полага'я, что я уме'ю лета'ть". И пото'м я слы'шал, как он сказа'л: "Убери'те э'того господи'на, он по'ртит мне не'рвы".
Дня че'рез два меня' уво'лили. Ита'к, за все вре'мя, пока' я счита'юсь взро'слым, к вели'кому огорче'нию моего' отца', городско'го архите'ктора, я перемени'л де'вять до'лжностей. Я служи'л по разли'чным ве'домствам, но все э'ти де'вять до'лжностей бы'ли похо'жи одна' на другу'ю, как ка'пли воды': я до'лжен был сиде'ть, писа'ть, выслу'шивать глу'пые, и'ли гру'бые замеча'ния и ждать, когда' меня' уво'лят.
Оте'ц, когда' я пришёл к нему', сиде'л глубоко' в кре'сле, с закры'тыми глаза'ми. Его' лицо', то'щее, сухо'е, с си'зым отли'вом на бри'тых места'х (лицо'м он походи'л на ста'рого католи'ческого органи'ста), выража'ло смире'ние и поко'рность. Не отвеча'я на моё приве'тствие и не открыва'я глаз, он сказа'л:
-- Е'сли бы моя' дорога'я жена', а твоя' мать была' жива', то твоя' жизнь была' бы для неё исто'чником постоя'нной ско'рби. В её преждевре'менной сме'рти я усма'триваю про'мысл бо'жий. Прошу' тебя', несча'стный, -- продолжа'л он, открыва'я глаза', -- научи': что мне с тобо'ю де'лать?
Пре'жде, когда' я был помоло'же, мои' родны'е и знако'мые зна'ли, что со мно'ю де'лать: одни' сове'товали мне поступи'ть в во`льноопределя'ющиеся, други'е -- в апте'ку, тре'тьи -- в телегра'ф; тепе'рь же, когда' мне уже' мину'ло два'дцать пять и показа'лась да'же седина' в виска'х, и когда' я побыва'л уже' и в во`льноопределя'ющихся, и в фармаце'втах, и на телегра'фе, всё земно'е для меня', каза'лось, бы'ло уже' исче'рпано, и уже' мне не сове'товали, а лишь вздыха'ли и'ли пока'чивали голова'ми.
-- Что ты о себе' ду'маешь? -- продолжа'л оте'ц. -- В твои' го'ды молоды'е лю'ди име'ют уже' про'чное обще'ственное положе'ние, а ты взгляни' на себя': пролета'рий, ни'щий, живёшь на ше'е отца'!
И, по обыкнове'нию, он стал говори'ть о том, что тепе'решние молоды'е лю'ди ги'бнут, ги'бнут от неве'рия, материали'зма и изли'шнего самомне'ния, и что на'до запрети'ть люби'тельские спекта'кли, так как они' отвлека'ют молоды'х люде'й от рели'гии и обя'занностей.
-- За'втра мы пойдём вме'сте и ты извини'шься пе'ред управля'ющим и пообеща'ешь ему' служи'ть добросо'вестно, -- заключи'л он. -- Ни одного' дня ты не до'лжен остава'ться без обще'ственного положе'ния.
-- Я прошу' вас вы'слушать меня', -- сказа'л я угрю'мо, не ожида'я ничего' хоро'шего от э'того разгово'ра. -- То, что вы называ'ете обще'ственным положе'нием, составля'ет привиле'гию капита'ла и образова'ния. Небога'тые же и необразо'ванные лю'ди добыва'ют себе' кусо'к хле'ба физи'ческим трудо'м, и я не ви'жу основа'ния, почему' я до'лжен быть исключе'нием.
-- Когда' ты начина'ешь говори'ть о физи'ческом труде', то э'то выхо'дит глу'по и пошло'! -- сказа'л оте'ц с раздраже'нием. -- Пойми' ты, тупо'й челове'к, пойми', безмо'зглая голова', что у тебя', кро'ме гру'бой физи'ческой си'лы, есть ещё дух бо'жий, свято'й ого'нь, кото'рый в высоча'йшей сте'пени отлича'ет тебя' от осла' и'ли от га'да и приближа'ет к божеству'! Э'тот ого'нь добыва'лся ты'сячи лет лу'чшими из люде'й. Твой пра'дед Поло'знев, генера'л, сража'лся при Бородине', дед твой был поэ'т, ора'тор и предводи'тель дворя'нства, дя'дя -- педаго'г, наконе'ц, я, твой оте'ц, -- архите'ктор! Все Поло'зневы храни'ли свято'й ого'нь для того', что'бы ты погаси'л его'!
-- На'до быть справедли'вым, -- сказа'л я. -- Физи'ческий труд несу'т миллио'ны люде'й.
-- И пуска'й несу'т! Друго'го они' ничего' не уме'ют де'лать! Физи'ческим трудо'м мо'жет занима'ться вся'кий, да'же наби'тый дура'к и престу'пник, э'тот труд есть отличи'тельное сво'йство раба' и ва'рвара, ме'жду тем как ого'нь дан в уде'л лишь немно'гим!
Продолжа'ть э'тот разгово'р бы'ло бесполе'зно. Оте'ц обожа'л себя', и для него' бы'ло убеди'тельно то'лько то, что говори'л он сам. К тому' же я знал о'чень хорошо', что э'то высокоме'рие, с каки'м он отзыва'лся о чёрном труде', име'ло в своём основа'нии не сто'лько соображе'ния насчёт свято'го огня', ско'лько та'йный страх, что я поступлю' в рабо'чие и заста'влю говори'ть о себе' весь го'род; гла'вное же, все мои' све'рстники давно' уже' око'нчили в университе'те и бы'ли на хоро'шей доро'ге, и сын управля'ющего конто'рой Госуда'рственного ба'нка был уже' колле'жским асе'ссором, я же, еди'нственный сын, был ниче'м! Продолжа'ть разгово'р бы'ло бесполе'зно и неприя'тно, но я всё сиде'л и сла'бо возража'л, наде'ясь, что меня', наконе'ц, пойму'т. Ведь весь вопро'с стоя'л про'сто и я'сно и то'лько каса'лся спо'соба, как мне добы'ть кусо'к хле'ба, но про'стоты не ви'дели, а говори'ли мне, слаща'во округля'я фра'зы, о Бородине', о свято'м огне', о де'де, забы'том поэ'те, кото'рый когда'-то писа'л плохи'е и фальши'вые стихи', гру'бо обзыва'ли меня' безмо'зглою голово'й и тупы'м челове'ком. А как мне хоте'лось, что'бы меня' по'няли! Несмотря' ни на что, отца' и сестру' я люблю', и во мне с де'тства засе'ла привы'чка спра'шиваться у них, засе'ла так кре'пко, что я едва' ли отде'лаюсь от неё когда'-нибудь; быва'ю я прав и'ли винова'т, но я постоя'нно бою'сь огорчи'ть их, бою'сь, что вот у отца' от волне'ния покрасне'ла его' то'щая ше'я, и как бы с ним не сде'лался уда'р.
-- Сиде'ть в ду'шной ко'мнате, -- проговори'л я, -- перепи'сывать, сопе'рничать с пи'шущею маши'ной для челове'ка мои'х лет сты'дно и оскорби'тельно. Мо'жет ли тут быть речь о свято'м огне'!
-- Всё-таки э'то у'мственный труд, -- сказа'л оте'ц. -- Но дово'льно, прекрати'м э'тот разгово'р, и во вся'ком слу'чае, я предупрежда'ю: е'сли ты не посту'пишь опя'ть на слу'жбу и после'дуешь свои'м презре'нным накло'нностям, то я и моя' дочь лиши'м тебя' на'шей любви'. Я лишу' тебя' насле'дства -- кляну'сь и'стинным бо'гом!
Соверше'нно и'скренно, что'бы показа'ть всю чистоту' побужде'ний, каки'ми я хоте'л руководи'ться во всей свое'й жи'зни, я сказа'л:
-- Вопро'с о насле'дстве для меня' не представля'ется ва'жным. Я зара'нее отка'зываюсь от всего'.
Почему'-то, соверше'нно неожи'данно для меня', э'ти слова' си'льно оскорби'ли отца'. Он весь побагрове'л.
-- Не смей так разгова'ривать со мно'ю, глупе'ц! -- кри'кнул он то'нким, визгли'вым го'лосом. -- Негодя'й! -- И бы'стро и ло'вко, привы'чным движе'нием уда'рил меня' по щеке' раз и друго'й. -- Ты стал забыва'ться!
В де'тстве, когда' меня' бил оте'ц, я до'лжен был стоя'ть пря'мо, ру'ки по швам, и гляде'ть ему' в лицо'. И тепе'рь, когда' он бил меня', я соверше'нно теря'лся и, то'чно моё де'тство всё ещё продолжа'лось, вытя'гивался и стара'лся смотре'ть пря'мо в глаза'. Оте'ц мой был стар и о'чень худ, но, должно' быть, то'нкие мы'шцы его' бы'ли кре'пки, как ремни', потому' что дра'лся он о'чень бо'льно.
Я попя'тился наза'д в пере'днюю, и тут он схвати'л свой зо'нтик и не'сколько раз уда'рил меня' по голове' и по плеча'м; в э'то вре'мя сестра' отвори'ла из гости'ной дверь, что'бы узна'ть, что за шум, но то'тчас же с выраже'нием у'жаса и жа'лости отверну'лась, не сказа'в в мою' защи'ту ни одного' сло'ва.
Наме'рение моё не возвраща'ться в канцеля'рию, а нача'ть но'вую рабо'чую жизнь, бы'ло во мне непоколеби'мо. Остава'лось то'лько вы'брать род заня'тия -- и э'то не представля'лось осо'бенно тру'дным, так как мне каза'лось, что я был о'чень силе'"н, выно'слив, спосо'бен на са'мый тя'жкий труд. Мне предстоя'ла однообра'зная, рабо'чая жизнь с проголо'дью, во'нью и гру'бостью обстано'вки, с постоя'нною мы'слью о за'работке и куске' хле'ба. И -- кто зна'ет? -- возвраща'ясь с рабо'ты по Большо'й Дворя'нской, я, быть мо'жет, не раз ещё позави'дую инжене'ру Должико'ву, живу'щему у'мственным тру'дом, но тепе'рь ду'мать обо всех э'тих бу'дущих мои'х невзго'дах мне бы'ло ве'село. Когда'-то я мечта'л о духо'вной де'ятельности, вообража'я себя' то учи'телем, то врачо'м, то писа'телем, но мечты' так и оста'лись мечта'ми. Накло'нность к у'мственным наслажде'ниям -- наприме'р, к теа'тру и чте'нию -- у меня' бы'ла ра'звита до стра'сти, но бы'ла ли спосо'бность к у'мственному тру'ду -- не зна'ю. В гимна'зии у меня' бы'ло непобедимоё отвраще'ние к гре'ческому языку', так что меня' должны' бы'ли взять из четвёртого кла'сса. До'лго ходи'ли репети'торы и приготовля'ли меня' в пя'тый класс, пото'м я служи'л по ра'зличным ве'домствам, проводя' большу'ю часть дня соверше'нно пра'здно, и мне говори'ли, что э'то -- у'мственный труд; моя' де'ятельность в сфе'ре уче'бной и служе'бной не тре'бовала ни напряже'ния ума', ни тала'нта, ни ли'чных спосо'бностей, ни тво'рческого подъёма ду'ха: она' бы'ла маши'нной; а та'кой у'мственный труд я ста'влю ни'же физи'ческого, презира'ю его' и не дума'ю, что'бы он хотя' одну' мину'ту мог служи'ть оправда'нием пра'здной, беззабо'тной жи'зни, так как сам он не что ино'е, как обма'н, оди'н из ви'дов той же пра'здности. По всей вероя'тности, настоящего' у'мственного тру'да я не знал никогда'.
Наступи'л ве'чер. Мы жи'ли на Большо'й Дворя'нской -- э'то была' гла'вная у'лица в го'роде, и на ней по ве'черам, за неиме'нием поря'дочного городско'го са'да, гуля'л наш beau monde {вы'сший свет (франц.).}. Э'та преле'стная у'лица отча'сти заменя'ла сад, так как по о'бе сто'роны её росли' то'поли, кото'рые благоуха'ли, осо'бенно по'сле дождя', и и'з-за забо'ров и палиса'дников нависа'ли ака'ции, высо'кие кусты' сире'ни, черёмуха, я'блони. Ма'йские су'мерки, не'жная молода'я зе'лень с теня'ми, за'пах сире'ни, гуде'нье жуко'в, тишина', тепло' -- как всё э'то но'во и как необыкнове'нно, хотя' весна' повторя'ется ка'ждый год! Я стоя'л у кали'тки и смотре'л на гуля'ющих. С большинство'м из них я рос и когда'-то шали'л вме'сте, тепе'рь же бли'зость моя' могла' бы смути'ть их, потому' что оде'т я был бе'дно, не по мо'де, и про мои' о'чень у'зкие брю'ки и больши'е, неуклю'жие сапоги' говори'ли, что э'то у меня' макаро'ны на корабля'х. К тому' же в го'роде у меня' была' дурна'я репута'ция оттого', что я не име'л обще'ственного положе'ния и ча'сто игра'л в дешёвых тракти'рах на билья'рде, и ещё оттого', быть мо'жет, что меня' два ра'за, без вся'кого с мое'й стороны' по'вода, води'ли к жанда'рмскому офице'ру.
В большо'м до'ме напро'тив, у инжене'ра Должико'ва игра'ли на роя'ле. Начина'ло темне'ть, и на не'бе замига'ли звезды'. Вот ме'дленно, отвеча'я на покло'ны, прошёл оте'ц в ста'ром цили'ндре с широ'кими за'гнутыми вверх поля'ми, под ру'ку с сестро'й.
-- Взгляни'! -- говори'л он сестре', ука'зывая на не'бо тем са'мым зо'нтиком, кото'рым да'веча бил меня'. -- Взгляни' на не'бо! Звезды', да'же са'мые ма'ленькие, -- всё э'то миры'! Как ничто'жен челове'к в сравне'нии со вселе'"нной!
И говори'л он э'то таки'м то'ном, как бу'дто ему' бы'ло чрезвыча'йно ле'стно и прия'тно, что он так ничто'жен. Что э'то за безда'рный челове'к! К сожале'нию, он был у нас еди'нственным архите'ктором, и за после'дние 15 -- 20 лет, на мое'й па'мяти, в го'роде не бы'ло постро'ено ни одного' поря'дочного до'ма. Когда' ему' зака'зывали план, то он обыкнове'нно черти'л снача'ла зал и гости'ную; как в бы'лое вре'мя институ'тки могли' танцева'ть то'лько от пе'чки, так и его' худо'жественная иде'я могла' исходи'ть и развива'ться то'лько от за'ла и гости'ной. К ним он пририсо'вывал столо'вую, де'тскую, кабине'т, соединя'я ко'мнаты дверя'ми, и пото'м все они' неизбе'жно ока'зывались проходны'ми и в ка'ждой бы'ло по две, да'же по три ли'шних две'ри. Должно' быть, иде'я у него' бы'ла нея'сная, кра'йне спу'танная, ку'цая; вся'кий раз, то'чно чу'вствуя, что чего'-то не хвата'ет, он прибега'л к ра'зного ро'да пристро'йкам, приса'живая их одну' к друго'й, и я как сейча'с ви'жу у'зкие се'нцы, у'зкие коридо'рчики, кривы'е ле'стнички, веду'щие в антресо'ли, где мо'жно стоя'ть то'лько согну'вшись и где вме'сто пола' -- три грома'дных ступе'ни вро'де ба'нных поло'к; а ку'хня непреме'нно под до'мом, со сво'дами и с кирпи'чным поло'м. У фаса'да упря'мое, чёрствое выраже'ние, ли'нии сухи'е, ро'бкие, кры'ша ни'зкая, приплю'снутая, а на то'лстых, то'чно сдо'бных тру'бах непреме'нно про'волочные колпаки' с чёрными, визгли'выми флю'герами. И почему'-то все э'ти вы'строенные отцо'м до'ма, похо'жие друг на дру'га, сму'тно напомина'ли мне его' цили'ндр, его' заты'лок, сухо'й и упря'мый. С тече'нием вре'мени в го'роде к безда'рности отца' пригляде'лись, она' укорени'лась и ста'ла на'шим сти'лем.
Э'тот стиль оте'ц внес и в жизнь мое'й сестры'. Нача'ть с того', что он назва'л её Клеопа'трой (как меня' назва'л Мисаи'лом). Когда' она' была' ещё де'вочкой, он пуга'л её напомина'нием о звёздах, о дре'вних мудреца'х, о на'ших пре'дках, подо'лгу объясня'л ей, что тако'е жизнь, что тако'е долг; и тепе'рь, когда' ей бы'ло уже' 26 лет, продолжа'л то же са'мое, позволя'я ей ходи'ть под ру'ку то'лько с ним одни'м и вообража'я почему'-то, что ра'но и'ли по'здно до'лжен яви'ться прили'чный молодо'й челове'к, кото'рый пожела'ет вступи'ть с не'ю в брак из уваже'ния к его' ли'чным ка'чествам. А она' обожа'ла отца', боя'лась и ве'рила в его' необыкнове'нный ум.
Ста'ло совсе'м темно', и у'лица ма`ло-пома'лу опусте'ла. В до'ме, что напро'тив, зати'хла му'зыка; отвори'лись на'стежь воро'та, и по на'шей у'лице, балу'ясь, мя'гко игра'я бубе'нчиками, покати'ла тро'йка. Э'то инжене'р с до'черью пое'хал ката'ться. Пора' спать!
В до'ме у меня' была' своя' ко'мната, но жил я на дворе' в хиба'рке, под одно'ю кры'шей с кирпи'чным сара'ем, кото'рую постро'или когда'-то, вероя'тно, для хране'ния сбру'и, -- в стены' бы'ли вби'ты больши'е костыли', -- тепе'рь же она' была' ли'шней, и оте'ц вот уже' три'дцать лег скла'дывал в ней свою' газе'ту, кото'рую для чего'-то переплета'л по полуго'диям и не позволя'л никому' тро'гать. Живя' здесь, я ре'же попада'лся на глаза' отцу' и его' гостя'м, и мне каза'лось, что е'сли я живу' не в настоя'щей ко'мнате и не ка'ждый день хожу' в дом обе'дать, то слова' отца', что я живу' у него' на ше'е, звуча'т уже' как бу'дто не так оби'дно.
Меня' поджида'ла сестра'. Она' та'йно от отца' принесла' мне у'жин: небольшо'й кусо'чек холо'дной теля'тины и ло'мтик хле'ба. У нас в до'ме ча'сто повторя'ли: "де'ньги счет лю'бят", "копе'йка рубль бережёт" и тому' подо'бное, и сестра', пода'вленная э'тими по'шлостями, стара'лась то'лько о том, как бы сократи'ть расхо'ды, и оттого' пита'лись мы ду'рно. Поста'вив таре'лку на стол, она' села' на мою' посте'ль и запла'кала.
-- Мисаи'л, -- сказа'ла она', -- что ты с на'ми де'лаешь?
Она' не закрыва'ла ли'ца, слезы' у неё ка'пали на грудь и на ру'ки, и выраже'ние бы'ло ско'рбное. Она' упа'ла на поду'шку и дала' во'лю слеза'м, вздра'гивая всем те'лом и всхли'пывая.
-- Ты опя'ть оста'вил слу'жбу... -- проговори'ла она'. -- О, как э'то ужа'сно!
-- Но пойми', сестра', пойми'... -- сказа'л я, и оттого', что она' пла'кала, мно'ю овладе'ло отча'яние.
Как наро'чно, в ла'мпочке мое'й вы'горел уже' весь кероси'н, она' копти'ла, собира'ясь пога'снуть, и ста'рые костыли' на стена'х гляде'ли суро'во, и те'ни их мига'ли.
-- Пощади' нас! -- сказа'ла сестра', поднима'ясь. -- Оте'ц в стра'шном го'ре, а я больна', схожу' с ума'. Что с тобо'ю бу'дет? -- спра'шивала она', рыда'я и протя'гивая ко мне ру'ки. -- Прошу' тебя', умоля'ю, и'менем на'шей поко'йной ма'мы прошу': иди' опя'ть на слу'жбу!
-- Не могу', Клеопа'тра! -- сказа'л я, чу'вствуя, что ещё немно'го -- и я сда'мся. -- Не могу'!
-- Почему'? -- продолжа'ла сестра'. -- Почему'? Ну, е'сли не пола'дил с нача'льником, ищи' себе' друго'е ме'сто. Наприме'р, отчего' бы тебе' не пойти' служи'ть на желе'зную доро'гу? Я сейча'с говори'ла с Аню'той Благово', она' уверя'ет, что тебя' при'мут на желе'зную доро'гу, и да'же обеща'ла похлопота'ть за тебя'. Бо'га ра'ди, Мисаи'л, поду'май! Поду'май, умоля'ю тебя'!
Мы поговори'ли ещё немно'го, и я сда'лся. Я сказа'л, что мысль о слу'жбе на стро'ящейся желе'зной доро'ге мне ещё ни ра'зу не приходи'ла в го'лову и что, пожа'луй, я гото'в попро'бовать.
Она' ра'достно улыбну'лась сквозь сле'зы и пожа'ла мне ру'ку и пото'м всё ещё продолжа'ла пла'кать, так как не могла' останови'ться, а я пошёл в ку'хню за кероси'ном.

II

Среди' охо'тников до люби'тельских спекта'клей, конце'ртов и живы'х карти'н с благотвори'тельной це'лью пе'рвое ме'сто в го'роде принадлежа'ло Ажо'гиным, жи'вшим в со'бственном до'ме на Большо'й Дворя'нской; они' вся'кий раз дава'ли помеще'ние и они' же принима'ли на себя' все хло'поты и расхо'ды. Э'та бога'тая поме'щичья семья' име'ла в уе'зде ты'сяч о'коло трех десяти'н с роско'шною уса'дьбой, но дере'вни не люби'ла и жила' зи'му и ле'то в го'роде. Состоя'ла она' из ма'тери, высо'кой, худоща'вой, делика'тной да'мы, носи'вшей коро'ткие во'лосы, коро'ткую ко'фточку и пло'скую ю'бку на англи'йский мане'р, -- и трех дочере'й, кото'рых, когда' говори'ли о них, называ'ли не по имена'м, а про'сто: ста'ршая, сре'дняя и мла'дшая. Все они' бы'ли с некраси'выми о'стрыми подборо'дками, близору'ки, суту'лы, оде'ты так же, как мать, неприя'тно шепеля'вили и все-та'ки, несмотря' на э'то, обяза'тельно уча'ствовали в ка'ждом представле'нии и постоя'нно де'лали что'-нибудь с благотвори'тельною це'лью -- игра'ли, чита'ли, пе'ли. Они' бы'ли о'чень серьёзны и никогда' не улыба'лись и да'же в водеви'лях с пе'нием игра'ли без мале'йшей весёлости, с деловы'м ви'дом, то'чно занима'лись бухгалте'рией.
Я люби'л на'ши спекта'кли, а осо'бенно репети'ции, ча'стые, немно'жко бестолко'вые, шу'мные, по'сле кото'рых нам всегда' дава'ли у'жинать. В вы'боре пьес и в распределе'нии роле'й я не принима'л никако'го уча'стия. На мне лежа'ла закули'сная часть. Я писа'л декора'ции, перепи'сывал ро'ли, суфли'ровал, гримирова'л, и на меня' бы'ло возло'жено та'кже устро'йство ра'зных эффе'ктов вро'де гро'ма, пе'ния соловья' и т. п. Так как у меня' не бы'ло обще'ственного положе'ния и поря'дочного пла'тья, то на репети'циях я держа'лся особняко'м, в тени' кули'с, и засте'нчиво молча'л.
Декора'ции писа'л я у Ажо'гиных в сара'е и'ли на дворе'. Мне помога'л маля'р, и'ли, как он сам называ'л себя', подря'дчик маля'рных рабо'т, Андре'й Ивано'в, челове'к лет пяти'десяти, высо'кий, о'чень худо'й и бле'дный, с впа'лою гру'дью, с впа'лыми пи'сками и с синево'й под глаза'ми, немно'жко да'же стра'шный на вид. Он был бо'лен како'ю-то изнури'тельною боле'знью, и ка'ждую о'сень и весну' говори'ли про него', что он отхо'дит, но он, полежа'вши, встава'л и пото'м говори'л с удивле'нием: "А я опя'ть не по'мер!"
В го'роде его' зва'ли Ре'дькой и говори'ли, что э'то его' настоя'щая фами'лия. Он люби'л теа'тр так же, как я, и едва' до него' доходи'ли слу'хи, что у нас затева'ется спекта'кль, как он броса'л все свои' рабо'ты и шел к Ажо'гиным писа'ть декора'ции.
На друго'й день по'сле объясне'ния с сестро'й я с утра' до ве'чера рабо'тал у Ажо'гиных. Репети'ция была' назна'чена в семь часо'в ве'чера, и за час до начала' в за'ле уже' бы'ли в сбо'ре все люби'тели, и по сце'не ходи'ли ста'ршая, сре'дняя и мла'дшая и чита'ли по тетра'дкам. Ре'дька в дли'нном ры'жем пальто' и в ша'рфе, намо'танном на ше'ю, уже' стоя'л, прислони'вшись виско'м к стене', и смотре'л на сце'ну с на'божным выраже'нием. Ажо'гина-мать подходи'ла то к одному', то к друго'му го'стю и говори'ла ка'ждому что'-нибудь прия'тное. У неё была' мане'ра при'стально смотре'ть в лицо' и говори'ть ти'хо, как по секре'ту.
-- Должно' быть, тру'дно писа'ть декора'ции, -- сказа'ла она' ти'хо, подходя' ко мне. -- А мы то'лько что с мада'м Му'фке говори'ли о предрассу'дках, и я ви'дела, как вы вошли'. Бог мой, я всю, всю мою' жизнь боро'лась с предрассу'дками! Что'бы убеди'ть прислу'гу, каки'е пустяки' все э'ти их стра'хи, я у себя' всегда' зажига'ю три све'чи и все свои' ва'жные дела' начина'ю три'надцатого числа'.
Пришла' дочь инжене'ра Должико'ва, краси'вая, по'лная блонди'нка, оде'тая, как говори'ли у нас, во всё пари'жское. Она' не игра'ла, но на репети'циях для неё ста'вили стул на сце'не, и спекта'клей не начина'ли ра'ньше пока' она' не появля'лась в пе'рвом ря'ду, сия'я и изумля'я всех свои'м наря'дом. Ей, как столи'чной шту'чке, разреша'лось во вре'мя репети'ций де'лать замеча'ния, и де'лала она' их с ми'лою, снисходи'тельною улы'бкой, и ви'дно бы'ло, что на ва'ши представле'ния она' смотре'ла, как на де'тскую заба'ву. Про неё говори'ли, что она' учи'лась петь в петербу'ргской консервато'рии и бу'дто да'же це'лую зи'му пе'ла в ча'стной о'пере. Она' мне о'чень нра'вилась, и обыкнове'нно на репети'циях и во вре'мя спекта'кля я не спуска'л с неё глаз.
Я уже' взял тетра'дку, что'бы нача'ть суфли'ровать, как неожи'данно появи'лась сестра'. Не снима'я манто' и шля'пы, она' подошла' ко мне и сказа'ла:
-- Прошу' тебя', пойдём.
Я пошёл. За сце'ной, в дверя'х стоя'ла Аню'та Благово', то'же в шля'пке, с тёмною вуа'лькой. Э'то была' дочь това'рища председа'теля суда', служи'вшего в на'шем го'роде давно', чуть ли не с са'мого основа'ния окру'жного суда'. Так как она' была' высока' ро'стом и хорошо' сло'жена, то уча'стие её в живы'х карти'нах счита'лось обяза'тельным, и когда' она' изобража'ла каку'ю-нибудь фе'ю и'ли Сла'ву, то лицо' её горе'ло от стыда'; но в спекта'клях она' не уча'ствовала, а заходи'ла на репети'ции то'лько на мину'тку, по како'му-нибудь де'лу, и не шла в зал. И тепе'рь ви'дно бы'ло, что она' зашла' то'лько на мину'тку.
-- Мой оте'ц говори'л о вас, -- сказа'ла она' су'хо, не гля'дя на меня' и красне'я. -- Должико'в обеща'л вам ме'сто на желе'зной доро'ге. Отправля'йтесь к нему' за'втра, он бу'дет до'ма.
Я поклони'лся и поблагодари'л за хло'поты.
-- А э'то вы мо'жете оста'вить, -- сказа'ла она', указа'в на тетра'дку.
Она' и сестра' подошли' к Ажо'гиной и мину'ты две шепта'лись с не'ю, погля'дывая на меня'. Они' сове'товались о че'м-то.
-- В са'мом де'ле, -- сказа'ла Ажо'гина ти'хо, подходя' ко мне и при'стально гля'дя в лицо', -- в са'мом де'ле, е'сли э'то отвлека'ет вас от серьёзных заня'тий, -- она' потяну'ла из мои'х рук тетра'дь, -- то вы мо'жете переда'ть кому'-нибудь друго'му. Не беспоко'йтесь, мой друг, иди'те себе' с бо'гом.
Я прости'лся с не'ю и вы'шел сконфу'женный. Спуска'ясь вниз по ле'стнице, я ви'дел, как уходи'ли сестра' и Аню'та Благово'; они' оживлённо говори'ли о че'м-то, должно' быть о моём поступле'нии на желе'зную доро'гу, и спеши'ли. Сестра' ра'ньше никогда' не быва'ла на репети'циях, и тепе'рь, вероя'тно, её му'чила со'весть, и она' боя'лась, как бы оте'ц не узна'л, что она' без его' позволе'ния была' у Ажо'гиных.
Я отпра'вился к Должико'ву на друго'й день, в пе'рвом ча'су. Лаке'й проводи'л меня' в о'чень краси'вую ко'мнату, кото'рая была' у инжене'ра гости'ной и в то же вре'мя рабо'чим кабине'том. Тут бы'ло всё мя'гко, изя'щно и для тако'го непривы'чного челове'ка, как я, да'же стра'нно. Дороги'е ковры', грома'дные кре'сла, бро'нза, карти'ны, золоты'е и плю'шевые ра'мы; на фотогра'фиях, разбро'санных по сте'нам, о'чень краси'вые же'нщины, у'мные, прекра'сные ли'ца, свобо'дные по'зы; из гости'ной дверь ведёт пря'мо в сад, на балко'н, видна' сире'нь, ви'ден стол, накры'тый для за'втрака, мно'го буты'лок, буке'т из роз, па'хнет весно'й и дорого'ю сига'рой, па'хнет сча'стьем, -- и всё, ка'жется, так и хо'чет сказа'ть, что во'т-де пожи'л челове'к, потруди'лся и дости'г, наконе'ц, сча'стья, возмо'жного на земле'. За пи'сьменным сто'лом сиде'ла дочь инжене'ра и чита'ла газе'ту.
-- Вы к отцу'? -- спроси'ла она'. -- Он принима'ет душ, сейча'с придёт. Посиди'те пока', прошу' вас.
Я сел.
-- Вы ведь, ка'жется, про'тив нас живёте? -- спроси'ла она' опя'ть, по'сле не'которого молча'ния.
-- Да.
-- Я от ску'ки ка'ждый день наблюда'ю из окна', уж вы извини'те, -- продолжа'ла она', гля'дя в газе'ту, -- и ча'сто ви'жу вас и ва'шу сестру'. У неё всегда' тако'е до'брое, сосредото'ченное выраже'ние.
Вошёл Должико'в. Он вытира'л полоте'нцем ше'ю.
-- Па'па, monsieur Поло'знев, -- сказа'ла дочь.
-- Да, да, мне говори'л Благово', -- жи'во обрати'лся он ко мне, не подава'я ру'ки. -- Но, послу'шайте, что же я могу' вам дать? Каки'е у меня' ме'ста? Стра'нные вы лю'ди, господа'! -- продолжа'л он гро'мко и таки'м то'ном, как бу'дто де'лал мне вы'говор. -- Хо'дит вас ко мне по два'дцать челове'к в день, вообрази'ли, что у меня' департа'мент! У меня' ли'ния, господа', у меня' ка'торжные рабо'ты, мне нужны' меха'ники, сле'саря, землеко'пы, столяры', колоде'зники, а ведь все вы мо'жете то'лько сиде'ть и писа'ть, бо'льше ничего'! Все вы писа'тели!
И от него' пахну'ло на меня' тем же сча'стьем, что и от его' ковро'в и кре'сел. По'лный, здоро'вый, с кра'сными щека'ми, с широ'кою гру'дью, вы'мытый, в си'тцевой руба'хе и шарова'рах, то'чно фарфо'ровый, игру'шечный ямщи'к. У него' была' кру'глая, курча'вая боро'дка -- и ни одного' седо'го волоска', нос с горби'нкой, а глаза' те'мные, я'сные, неви'нные.
-- Что вы уме'ете де'лать? -- продолжа'л он. -- Ничего' вы не уме'ете! Я инжене'р-с, я обеспе'ченный челове'к-с, но, пре'жде чем мне да'ли доро'гу, я до'лго тер ля'мку, я ходи'л машини'стом, два го'да рабо'тал в Бе'льгии как просто'й сма'зчик. Посуди'те са'ми, любе'знейший, каку'ю рабо'ту я могу' вам предложи'ть?
-- Коне'чно, э'то так... -- пробормота'л я в си'льном смуще'нии, не вынося' его' я'сных, неви'нных глаз.
-- По кра'йней ме'ре, уме'ете ли вы управля'ться с аппара'том? -- спроси'л он, поду'мав.
-- Да, я служи'л на телегра'фе.
-- Гм... Ну, там посмо'трим. Отправля'йтесь пока' в Дубе'чню. Там у меня' уже' сиди'т оди'н, но дрянь ужа'сная.
-- А в чем бу'дут заключа'ться мои' обя'занности? -- спроси'л я.
-- Там уви'дим. Отправля'йтесь пока', я распоряжу'сь. То'лько, пожа'луйста, у меня' не пья'нствовать и не беспоко'ить меня' никаки'ми про'сьбами. Вы'гоню.
Он отошёл от меня' и да'же голово'й не кивну'л. Я поклони'лся ему' и его' до'чери, чита'вшей газе'ту, и вы'шел. На душе' у меня' бы'ло тяжело' до тако'й сте'пени, что когда' сестра' ста'ла спра'шивать, как при'нял меня' инжене'р, то я не мог вы'говорить ни одного' сло'ва.
Что'бы идти' в Дубе'чню, я встал ра'но у'тром, с восхо'дом со'лнца. На на'шей Большо'й Дворя'нской не бы'ло ни ду'ши, все ещё спа'ли, и шаги' мои' раздава'лись одино'ко и глу'хо. То'поли, покры'тые росо'й, наполня'ли во'здух не'жным арома'том. Мне бы'ло гру'стно и не хоте'лось уходи'ть из го'рода. Я люби'л свой родно'й го'род. Он каза'лся мне таки'м краси'вым и тёплым! Я люби'л э'ту зе'лень, ти'хие со'лнечные утра', звон на'ших колоколо'в; но лю'ди, с кото'рыми я жил в э'том го'роде, бы'ли мне ску'чны, чу'жды и поро'й да'же га'дки. Я не люби'л и не понима'л их.
Я не понима'л, для чего' и чем живу'т все э'ти шестьдеся'т пять ты'сяч люде'й. Я знал, что Ки'мры добыва'ют себе' пропита'ние сапога'ми, что Ту'ла де'лает самова'ры и ружья', что Оде'сса порто'вый го'род, но что тако'е наш го'род и что он де'лает -- я не знал. Больша'я Дворя'нская и ещё две у'лицы почи'ще жи'ли на гото'вые капита'лы и на жа'лованье, получа'емое чино'вниками из казны'; но чем жи'ли остальны'е во'семь у'лиц, кото'рые тяну'лись паралле'льно версты' на три и исчеза'ли за холмо'м, -- э'то для меня' бы'ло всегда' непостижи'мою зага'дкой. И как жи'ли э'ти лю'ди, сты'дно сказа'ть! Ни са'да, ни теа'тра, ни поря'дочного орке'стра; го'родская и клу'бная библиоте'ки посеща'лись то'лько евреями-подро'стками, так что журна'лы и но'вые кни'ги по ме'сяцам лежа'ли неразре'занными; бога'тые и интеллиге'нтные спа'ли в ду'шных, те'сных спа'льнях, на деревя'нных крова'тях с клопа'ми, дете'й держа'ли в отврати'тельно гря'зных помещёниях, называ'емых де'тскими, а слу'ги, да'же ста'рые и почте'"нные, спа'ли в ку'хне на полу' и укрыва'лись лохмо'тьями. В скоро'мные дни в дома'х па'хло борщо'м, а в по'стные -- осетри'ной, жа'ренной на подсо'лнечном ма'сле. Е'ли невку'сно, пи'ли нездоро'вую во'ду. В ду'ме, у губерна'тора, у архиере'я, всю'ду в дома'х мно'го лет говори'ли о том, что у нас в го'роде нет хоро'шей и дешёвой воды' и что необходи'мо заня'ть у казны' две'сти ты'сяч на водопрово'д; о'чень бога'тые лю'ди, кото'рых у нас в го'роде мо'жно бы'ло насчита'ть деся'тка три и кото'рые, случа'лось, прои'грывали в ка'рты це'лые име'ния, то'же пи'ли дурну'ю во'ду и всю жизнь говори'ли с азарто'м о за'йме -- и я не понима'л э'того; мне каза'лось, бы'ло бы про'ще взять и вы'ложить э'ти две'сти ты'сяч из своего' карма'на.
Во всем го'роде я не знал ни одного' че'стного челове'ка. Мой оте'ц брал взя'тки и вообража'л, что э'то даю'т ему' из уваже'ния к его' душе'вным ка'чествам; гимнази'сты, что'бы переходи'ть из кла'сса в класс, поступа'ли на хле'ба к свои'м учителя'м, и э'ти бра'ли с них больши'е де'ньги; жена' во'инского нача'льника во вре'мя набо'ра бра'ла с ре'крутов и да'же позволя'ла угоща'ть себя' и рад в це'ркви ника'к не могла' подня'ться с коле'н, так как была' пьяна'; во вре'мя набо'ра бра'ли и врачи', а городово'й врач и ветерина'р обложи'ли нало'гом мясны'е ла'вки и тракти'ры; в уе'здном учи'лище торгова'ли свиде'тельствами, дава'вшими льго'ту по третьему' разря'ду; благочи'нные бра'ли с подчинённых при'чтов и церко'вных ста'рост; в городско'й, меща'нской, во вра'чебной и во всех про'чих упра'вах ка'ждому проси'телю крича'ли восле'д: "Благодари'ть на'до!" -- и проси'тель возвраща'лся, что'бы дать 30 -- 40 копе'ек. А те, кото'рые взя'ток не бра'ли, как, наприме'р, чи'ны суде'бного ве'домства, бы'ли надме'нны, подава'ли два па'льца, отлича'лись хо'лодностью и у'зостью сужде'ний, игра'ли мно'го в ка'рты, мно'го пи'ли, жени'лись на бога'тых и, несомне'нно, име'ли на среду' вре'дное, развраща'ющее влия'ние. Лишь от одни'х де'вушек ве'яло нра'вственною чистото'й; у большинства' из них бы'ли высо'кие стремле'ния, че'стные, чи'стые ду'ши; но они' не пони'мали жи'зни и ве'рили, что взя'тки даю'тся из уваже'ния к душе'вным ка'чествам, и, вы'йдя за'муж, ско'ро ста'рились, опуска'лись и безнадёжно тону'ли в ти'не по'шлого, меща'нского существова'ния.

III

В на'шей ме'стности стро'илась желе'зная доро'га. Накану'не пра'здников по го'роду то'лпами ходи'ли обо'рванны, кото'рых зва'ли "чугу'нкой" и кото'рых боя'лись. Нере'дко приходи'лось мне ви'деть, как оборва'нца с окрова'вленною физионо'мией, без ша'пки, вели' в поли'цию, я сза'ди, в ви'де веще'ственного доказа'тельства, несли' самова'р и'ли неда'вно вы'мытое, е'ще мо'крое бельё. "Чугу'нка" обыкнове'нно толпи'лась о'коло кабако'в и на база'рах; она' пила', е'ла, нехорошо' брани'лась и ка'ждую ми'мо проходи'вшую же'нщину лёгкого поведе'ния провожа'ла пронзи'тельным сви'стом. На'ши ла'вочники, что'бы позаба'вить э'ту голо'дную рвань, пои'ли соба'к и ко'шек во'дкой и'ли привя'зывали соба'ке к хвосту' жестя'нку из-по'д кероси'на, поднима'ли свист, и соба'ка мча'лась по у'лице, гремя' жестя'нкой, визжа' от у'жаса; ей каза'лось, что её пресле'дует по пята'м како'е-то чудо'вище, она' бежа'ла далеко' за го'род, в по'ле и там выбива'лась из сил; и у нас в го'роде бы'ло не'сколько соба'к, постоя'нно дрожа'вших, с поджа'тыми хвоста'ми, про кото'рых говори'ли, что они' не перенесли' тако'й заба'вы, сошли' с ума'.
Вокза'л стро'ился в пяти' верста'х от го'рода. Говори'ли, что инжене'ры за то, что'бы доро'га подходи'ла к самому' го'роду, проси'ли взя'тку в пятьдеся'т ты'сяча а городско'е управле'ние соглаша'лось дать то'лько со'рок, разошли'сь в десяти' ты'сячах, и тепе'рь горожа'не раска'ивались, так как предстоя'ло проводи'ть до вокза'ла шоссе', кото'рое по сме'те обходи'лось доро'же. По всей ли'нии бы'ли уже' поло'жены шпа'лы и ре'льсы, и ходи'ли служе'бные по'езда, вози'вшие строи'тельный материа'л и рабо'чих, и заде'ржка была' то'лько за моста'ми, кото'рые стро'ил Должико'в, да ко`е-где' не бы'ли ещё гото'вы ста'нции.
Дубе'чня -- так называ'лась на'ша пе'рвая ста'нция -- находи'лась в семна'дцати верста'х от го'рода. Я шел пешко'м. Я'рко зелене'ли о'зимь и яровы'е, охва'ченные у'тренним со'лнцем. Ме'сто бы'ло ро'вное, весёлое, и вдали' я'сно вырисо'вывались вокза'л, курга'ны, далёкие уса'дьбы... Как хорошо' бы'ло тут на во'ле! И как я хоте'л прони'кнуться созна'нием свобо'ды, хотя' бы на одно' э'то у'тро, что'бы не ду'мать о том, что де'лалось в го'роде, не ду'мать о свои'х ну'ждах, не хоте'ть есть! Ничто' так не меша'ло мне жить, как о'строе чу'вство го'лода, когда' мои' лу'чшие мы'сли стра'нно меша'лись с мы'слями о гре'чневой ка'ше, о котле'тах, о жа'реной ры'бе. Вот я стою' оди'н в по'ле и смотрю' вверх на жа'воронка, кото'рый пови'с в во'здухе на одно'м ме'сте и зали'лся, то'чно в исте'рике, а сам ду'маю: "Хорошо' бы тепе'рь пое'сть хле'ба с ма'слом!" И'ли вот сажу'сь у доро'ги и закрыва'ю глаза', что'бы отдохну'ть, прислу'шаться к э'тому чуде'сному ма'йскому шу'му, и мне припомина'ется, как па'хнет горя'чий карто'фель. При моём большо'м ро'сте и кре'пком сложе'нии мне приходи'лось есть вообще' ма'ло, и пото'му гла'вным чу'вством мои'м в тече'ние дня был го'лод, и пото'му, быть мо'жет, я отли'чно понима'л, почему' та'кое мно'жество люде'й рабо'тает то'лько для куска' хле'ба и мо'жет говори'ть то'лько о харча'х.
В Дубе'чне штукату'рили внутри' ста'нцию и стро'или ве'рхний деревя'нный эта'ж у водока'чки. Бы'ло жа'рко, па'хло извёсткой, и рабо'чие вя'ло броди'ли по ку'чам ще'пы и му'сора; о'коло свое'й бу'дки спал стре'лочник, и со'лнце жгло ему' пря'мо в лицо'. Ни одного' де'рева. Сла'бо гуде'ла телегра'фная про'волока, и на ней ко`е-где' отдыха'ли я'стреба. Бродя' то'же по ку'чам, не зна'я, что де'лать, я вспомина'л, как инжене'р на мой вопро'с, в чем бу'дут заключа'ться мои' обя'занности, отве'тил мне: "Там уви'дим". Но что мо'жно бы'ло уви'деть в э'той пусты'не? Штукату'ры говори'ли про деся'тника и про како'го-то Федо'та Васи'льева, я не понима'л, и мно'ю ма`ло-пома'лу овладе'ла тоска' -- тоска' физи'ческая, когда' чу'вствуешь свои' ру'ки, но'ги и всё свое' большо'е те'ло и не зна'ешь, что де'лать с ни'ми, куда' дева'ться.
Походи'в, по кра'йней ме'ре с два часа', я заме'тил, что от ста'нции куда'-то впра'во от ли'нии шли телегра'фные столбы' и че'рез полторы'-две версты' ока'нчивались у бе'лого ка'менного забо'ра; рабо'чие сказа'ли, что там конто'ра, и наконе'ц я сообрази'л, что мне ну'жно и'менно туда'.
Э'то была' о'чень ста'рая, давно' забро'шенная уса'дьба. Забо'р из бе'лого но'здреватого ка'мня уже' вы'ветрился и обвали'лся места'ми, и на фли'геле, кото'рый свое'ю глухо'ю стено'й выходи'л в по'ле, кры'ша была' ржа'вая, и на ней ко`е-где' блесте'ли ла'тки из же'сти. В воро'та был ви'ден просто'рный двор, поро'сший бурья'ном, и ста'рый ба'рский дом с жалюзи' на о'кнах и с высо'кою кры'шей, ры'жею от ржа'вчины. По сторона'м до'ма, напра'во и нале'во, стоя'ли два одина'ковых флиге'ля; у одного' окна' бы'ли заби'ты до'сками, о'коло друго'го, с откры'тыми о'кнами, висе'ло на верёвке бельё и ходи'ли теля'та. После'дний телегра'фный столб стоя'л во дво'ре, и про'волока от него' шла к окну' того' флиге'ля, кото'рый свое'ю глухо'ю стено'й выходи'л в по'ле. Дверь была' отворена', я вошёл. За столо'м у телегра'фного станка' сиде'л како'й-то господи'н с тёмною, кудря'вою голово'й, в пиджаке' из паруси'нки; он суро'во, исподло'бья погляде'л на меня', но то'тчас же улыбну'лся и сказа'л:
-- Здра'вствуй, ма'ленькая по'льза!
Э'то был Ива'н Чепрако'в, мой това'рищ по гимна'зии, кото'рого исключи'ли из второ'го кла'сса за куре'ние табаку'. Мы вме'сте когда'-то, в осе'ннее вре'мя, лови'ли щегло'в, чиже'й и дубоно'сов и продава'ли их на база'ре ра'но у'тром, когда' ещё на'ши роди'тели спа'ли. Мы подстерега'ли ста'йки перелётных скворцо'в и стреля'ли в них ме'лкою дро'бью, пото'м подбира'ли ра'неных, и одни' у нас умира'ли в стра'шных муче'ниях (я до сих пор ещё по'мню, как они' но'чью стона'ли у меня' в кле'тке), други'х, кото'рые выздора'вливали, мы продава'ли и на'гло божи'лись при э'том, что всё э'то одни' самцы'. Ка'к-то раз на база'ре у меня' оста'лся оди'н то'лько скворе'ц, кото'рого я до'лго предлага'л покупа'телям и наконе'ц сбыл за копе'йку. "Все-та'ки ма'ленькая по'льза!" -- сказа'л я себе' в утеше'ние, пря'ча э'ту копе'йку, и с того' вре'мени у'личные мальчи'шки и гимнази'сты прозва'ли меня' ма'ленькою по'льзой; да и тепе'рь ещё мальчи'шки и ла'вочники, случа'лось, дра'знили меня' так, хотя', кро'ме меня', уже' никто' не по'мнил, отку'да произошло' э'то про'звище.
Чепрако'в был не кре'пкого сложе'ния; узкогру'дый, суту'лый, длинноно'гий. Га'лстук верёвочкой, жиле'тки не бы'ло во'все, а сапоги' ху'же мои'х -- с кривы'ми каблука'ми. Он ре'дко мига'л глаза'ми и име'л стреми'тельное выраже'ние, бу'дто собира'лся что'-то схвати'ть, и всё суети'лся.
-- Да ты посто'й, -- говори'л он, суетя'сь. -- Да ты послу'шай!.. О чем, бишь, я то'лько что говори'л?
Мы разговори'лись. Я узна'л, что име'ние, в кото'ром я тепе'рь находи'лся, ещё неда'вно принадлежа'ло Чепрако'вым и то'лько про'шлою о'сенью перешло' к инжене'ру Должико'ву, кото'рый полага'л, что держа'ть де'ньги в земле' вы'годнее, чем в бума'гах, и уже' купи'л в на'ших края'х три поря'дочных име'ния с перево'дом до'лга; мать Чепрако'ва при прода'же вы'говорила себе' пра'во жить в одно'м из боковы'х флигеле'й ещё два го'да и вы'просила для сы'на ме'сто при конто'ре.
-- Ещё бы ему' не покупа'ть! -- сказа'л Чепрако'в про инжене'ра. -- С одни'х подря'дчиков дерёт ско'лько! Со всех дерёт!
Пото'м он повёл меня' обе'дать, реши'в суетли'во, что жить я бу'ду с ним вдвоём во фли'геле, а столова'ться у его' ма'тери.
-- Она' у меня' скря'га, -- сказа'л он, -- но до'рого с тебя' не возьмёт.
В ма'леньких ко'мнатах, где жила' его' мать, бы'ло о'чень те'сно; все они', да'же се'ни и пере'дняя, бы'ли загромождены' ме'белью, кото'рую по'сле прода'жи име'ния перенесли' сюда' из большо'го до'ма; и ме'бель была' всё стари'нная, из кра'сного де'рева. Госпожа' Чепрако'ва, о'чень по'лная, пожила'я да'ма, с косы'ми кита'йскими глаза'ми, сиде'ла у окна' в большо'м кре'сле и вяза'ла чуло'к. Приняла' она' меня' церемо'нно.
-- Э'то, мама'ша, Поло'знев, -- предста'вил меня' Чепрако'в. -- Он бу'дет служи'ть тут.
-- Вы дворяни'н? -- спроси'ла она' стра'нным, неприя'тным го'лосом; мне показа'лось, бу'дто у неё в го'рле клоко'чет жир.
-- Да, -- отве'тил я.
-- Сади'тесь.
Обе'д был плохо'й. Подава'ли то'лько пиро'г с го'рьким творо'гом и моло'чный суп. Еле'на Никифо'ровна, хозя'йка, всё вре'мя ка'к-то стра'нно подми'гивала то одни'м гла'зом, то други'м. Она' говори'ла, е'ла, но во всей её фигу'ре бы'ло уже' что'-то ме'ртвенное и да'же как бу'дто чу'вствовался за'пах тру'па. Жизнь в ней едва' тепли'лась, тепли'лось и созна'ние, что она' -- барыня-помещи'ца, име'вшая когда'-то свои'х крепостны'х, что она' -- генера'льша, кото'рую прислу'га обя'зана велича'ть превосходи'тельством; и когда' э'ти жа'лкие оста'тки жи'зни вспы'хивали в ней на мгнове'ние, то она' говори'ла сы'ну:
-- Жан, ты не так де'ржишь нож!
И'ли же говори'ла мне, тяжело' переводя' дух, с жема'нством хозя'йки, жела'ющей заня'ть го'стя:
-- А мы, зна'ете, про'дали на'ше име'ние. Коне'чно, жаль, привы'кли мы тут, но До'лжиков обеща'л сде'лать Жа'на нача'льником ста'нции Дубе'чни, так что мы не уе'дем отсю'да, бу'дем жить тут на ста'нции, а э'то всё равно', что в име'нии. Инжене'р та'кой до'брый! Не нахо'дите ли вы, что он о'чень краси'в?
Ещё неда'вно Чепрако'вы жи'ли бога'то, но по'сле сме'рти генера'ла всё измени'лось. Еле'на Никифо'ровна ста'ла ссо'риться с сосе'дями, ста'ла суди'ться, недопла'чивать прика'зчикам и рабо'чим; всё боя'лась, как бы её не огра'били -- и в каки'е-нибудь де'сять лет Дубе'чня ста'ла неузнава'емою.
Позади' большо'го до'ма был ста'рый сад, уже' одича'вший, заглушённый бурья'ном и куста'рником. Я прошёлся по терра'се, ещё кре'пкой и краси'вой; сквозь стекля'нную дверь видна' бы'ла ко'мната с парке'тным поло'м, должно' быть, гости'ная; стари'нное фортепиа'но да на стена'х гравю'ры в широ'ких ра'мах из кра'сного де'рева -- и бо'льше ничего'. От пре'жних цветнико'в уцеле'ли одни' пио'ны и ма'ки, кото'рые подни'мали из травы' свои' бе'лые и я`рко-кра'сные головы'; по доро'жкам, вытя'гиваясь, меша'я друг дру'гу, росли' молоды'е клёны и вя'зы, уже' ощи'панные коро'вами. Бы'ло гу'сто, и сад каза'лся непроходи'мым, но э'то то'лько вблизи' до'ма, где ещё стоя'ли то'поли, сосны' и ста'рые липы-сверс'тницы, уцеле'вшие от пре'жних алле'й, а да'льше за ни'ми сад расчища'ли для сеноко'са, и тут уже' не пари'ло, паути'на не ле'зла в рот и в глаза', подува'л ветеро'к; чем да'льше вглубь, тем просторне'е, и уже' росли' на просто'ре ви'шни, сли'вы, раски'дистые я'блони, обезобра'женные подпо'рками и гангре'ной, и гру'ши таки'е высо'кие, что да'же не ве'рилось, что э'то гру'ши. Э'ту часть са'да арендова'ли на'ши городски'е торго'вки, и сторожи'л её от воро'в и скворцо'в мужик-дурачо'к, жи'вший в шалаше'.
Сад, всё бо'льше реде'я, переходя' в настоя'щий луг, спуска'лся к реке', поро'сшей зелёным камышо'м и ивняко'м; о'коло ме'льничной плоти'ны был плёс, глубо'кий и ры'бный, серди'то шуме'ла небольша'я ме'льница с соло'менною кры'шей, неи'стово ква'кали лягу'шки. На воде', гла'дкой, как зе'ркало, и'зредка ходи'ли круги' да вздра'гивали речны'е ли'лии, потрево'женные весёлою ры'бой. По ту сто'рону ре'чки находи'лась дереву'шка Дубе'чня. Ти'хий голубо'й плёс мани'л к себе', обеща'я прохла'ду и поко'й. И тепе'рь всё э'то -- и плёс, и ме'льница, и ую'тные бе'рега принадлежа'ли инжене'ру!
И вот начала'сь моя' но'вая слу'жба. Я получа'л телегра'ммы и отправля'л их да'льше, писа'л ра'зные ве'домости и перепи'сывал на'чисто тре'бовательные за'писи, прете'нзии и ра'порты, кото'рые присыла'лись к нам в конто'ру безгра'мотными деся'тниками и мастера'ми. Но большу'ю часть дня я ничего' не де'лал, а ходи'л по ко'мнате, ожида'я телегра'мм, и'ли сажа'л во фли'гели ма'льчика, а сам уходи'л в сад и гуля'л, пока' ма'льчик не прибега'л сказа'ть, что стучи'т аппара'т. Обе'дал я у госпожи' Чепрако'вой. Мя'со подава'ли о'чень ре'дко, блю'да всё бы'ли моло'чные, а в среды' и в пя'тницы -- по'стные, и в э'ти дни подава'лись к столу' ро'зовые таре'лки, кото'рые называ'лись по'стными. Чепрако'ва постоя'нно подми'гивала -- э'то была' у неё така'я привы'чка, и в её прису'тствии мне вся'кий раз станови'лось не по себе'.
Так как рабо'ты во фли'геле не хвата'ло и на одного', то Чепрако'в ничего' не де'лал, а то'лько спал и'ли уходи'л с ружьём на плёс стреля'ть у'ток. По вечера'м он напива'лся в дере'вне и'ли на ста'нции и пе'ред тем, как спать, смотре'лся в зе'ркальце и крича'л:
-- Здра'вствуй, Ива'н Чепрако'в!
Пья'ный он был о'чень бле'ден и всё потира'л ру'ки и смея'лся, то'чно ржал: ги-ги-ги'! Из озорства' он раздева'лся донага' и бе'гал по полю' го'лый. Ел мух и говори'л, что они' ки'сленькие.

IV

Ка'к-то по'сле обе'да он прибежа'л во фли'гель, запыха'вшись, и сказа'л:
-- Ступа'й, там сестра' твоя' прие'хала.
Я вы'шел. В са'мом де'ле, у крыльца' большо'го до'ма стоя'ла городска'я изво'зчичья лине'йка. Прие'хала моя' сестра', а с не'ю Аню'та Благово' и ещё како'й-то господи'н в вое'нном ки'теле. Подойдя' бли'же, я узна'л вое'нного: э'то был брат Аню'ты, до'ктор.
-- Мы к вам на пикни'к прие'хали, -- сказа'л он. -- Ничего'?
Сестра' и Аню'та хоте'ли спроси'ть, как мне тут живётся, но о'бе молча'ли и то'лько смотре'ли на меня'. Я то'же молча'л. Они' по'няли, что мне тут не нра'вится, и у сестры' наверну'лись сле'зы, а Аню'та Благово' ста'ла кра'сной. Пошли' в сад. До'ктор шел впереди' всех и говори'л восто'рженно:
-- Вот так во'здух! Мать че'стная, вот так во'здух!
По нару'жному виду' э'то был ещё совсе'м студе'нт. И говори'л, и ходи'л он, как студе'нт, и взгляд его' се'рых глаз был тако'й же живо'й, просто'й и откры'тый, как у хорошего' студе'нта. Ря'дом со свое'ю высо'кою и краси'вою сестро'й он каза'лся сла'бым, жи'дким; и боро'дка у него' бы'ла жи'дкая, и го'лос то'же -- жи'денький теноро'к, дово'льно, впро'чем, прия'тный. Он служи'л где'-то в полку' и тепе'рь прие'хал в о'тпуск к свои'м и говори'л, что о'сенью пое'дет в Петербу'рг держа'ть экза'мен на до'ктора медици'ны. У него' уже' бы'ла своя' семья' -- жена' и тро'е дете'й; жени'лся он ра'но, когда' ещё был на второ'м ку'рсе, и тепе'рь в го'роде расска'зывали про него', что он несча'стлив в семе'йной жи'зни и уже' не живёт с жено'й.
-- Кото'рый тепе'рь час? -- беспоко'илась сестра'. -- Нам бы пора'ньше верну'ться, па'па отпусти'л меня' к бра'ту то'лько до шести' ча'сов.
-- Ох, уж ваш па'па! -- вздохну'л до'ктор.
Я поста'вил самова'р. На ковре' пе'ред терра'сой большо'го до'ма мы пи'ли чай, и до'ктор, сто'я на коле'нях, пил из блю'дечка и говори'л, что он испы'тывает блаже'нство. Пото'м Чепрако'в сходи'л за ключо'м и о'тпер стекля'нную дверь, и все мы вошли' в дом. Бы'ло здесь су'мрачно, таи'нственно, па'хло гриба'ми, и шаги' на'ши издава'ли гу'лкий шум, то'чно под по'лом был подва'л. До'ктор, сто'я, тро'нул кла'виши фортепиа'но, и оно' отве'тило ему' сла'бо, дрожа'щим, си'плым, но ещё стро'йным аккордо'м; он попро'бовал го'лос и запе'л како'й-то рома'нс, мо'рщась и нетерпели'во стуча' ного'й, когда' како'й-нибудь кла'виш ока'зывался немы'м. Моя' сестра' уже' не собира'лась до'мой, а в волне'нии ходи'ла по ко'мнате и говори'ла:
-- Мне ве'село! Мне о'чень, о'чень ве'село!
В её го'лосе слы'шалось удивле'ние, то'чно ей каза'лось невероя'тным, что у неё то'же мо'жет быть хорошо' на душе'. Э'то пе'рвый раз в жи'зни я ви'дел её тако'ю весёлою. Она' да'же похороше'ла. В про'филь она' была' некраси'ва, у неё нос и рот ка'к-то выдава'лись вперёд и бы'ло тако'е выраже'ние, то'чно она' ду'ла, но у неё бы'ли прекра'сные тёмные глаза', бле'дный, о'чень не'жный цвет ли'ца и тро'гательное выраже'ние добро'ты и печа'ли, и когда' она' говори'ла, то каза'лась милови'дною и да'же краси'вою. Мы о'ба, я и она', уроди'лись в на'шу мать, широ'кие в плеча'х, си'льные, выно'сливые, но бледно'сть у неё была' боле'зненная, она' ча'сто ка'шляла, и в глаза'х у неё я иногда' подмеча'л выраже'ние, како'е быва'ет у люде'й, кото'рые серьёзно больны', но почему'-то скрыва'ют э'то. В её теперешне'й весёлости бы'ло что'-то де'тское, наи'вное, то'чно та ра'дость, кото'рую во вре'мя на'шего де'тства пригнета'ли и заглуша'ли суро'вым воспита'нием, вдруг просну'лась тепе'рь в душе' и вы'рвалась на свобо'ду.
Но когда' наступи'л ве'чер и пода'ли лошаде'й, сестра' прити'хла, осу'нулась и се'ла на лине'йку с таки'м ви'дом, как бу'дто э'то была' скамья' подсуди'мых.
Вот они' все уе'хали, шум зати'х... Я вспо'мнил, что Аню'та Благово' за всё вре'мя не сказа'ла со мно'ю ни одного' сло'ва.
"Удиви'тельная де'вушка! -- поду'мал я. -- Удиви'тельная де'вушка!"
Наступи'л Петро'вский пост, и нас уже' ка'ждый день корми'ли по'стным. От пра'здности и неопределённости положе'ния меня' тяготи'ла физи'ческая тоска', и я, недово'льный собо'ю, вя'лый, голо'дный, слоня'лся по уса'дьбе и то'лько ждал подходя'щего настрое'ния, что'бы уйти'.
Ка'к-то пе'ред ве'чером, когда' у нас во фли'геле сиде'л Ре'дька, неожи'данно вошёл Должико'в, си'льно загоре'вший и се'рый от пы'ли. Он три дня про'был на своём уча'стке и тепе'рь прие'хал в Дубе'чню на парово'зе, а к нам со ста'нции пришёл пешко'м. В ожида'нии экипа'жа, кото'рый до'лжен был прийти' из го'рода, он со свои'м прика'зчиком обошёл уса'дьбу, гро'мким го'лосом дава'я приказа'ния, пото'м це'лый час сиде'л у нас во фли'геле и писа'л каки'е-то письма'; при нем на его' и'мя приходи'ли телегра'ммы, и он сам высту'кивал отве'ты. Мы тро'е стоя'ли мо'лча, навы'тяжку.
-- Каки'е беспоря'дки! -- сказа'л он, брезгли'во загляну'в в ве'домость. -- Че'рез две неде'ли я перевожу' конто'ру на ста'нцию и уж не зна'ю, что мне с ва'ми де'лать, господа'.
-- Я стара'юсь, ва'ше высокоро'дие, -- проговори'л Чепрако'в.
-- То'-то, ви'жу, как вы стара'етесь. То'лько жа'лованье уме'ете получа'ть, -- продолжа'л инжене'р, гля'дя на меня'. -- Всё наде'етесь на проте'кцию, как бы поскоре'е и поле'гче faire la carriere {сде'лать карье'ру (франц.).}. Ну, я не посмотрю' на проте'кцию. За меня' никто' не хлопота'л-с. Пре'жде чем мне да'ли доро'гу, я ходи'л машини'стом, рабо'тал в Бе'льгии как просто'й сма'зчик-с. А ты, Пантеле'й, что здесь де'лаешь? -- спроси'л он, поверну'вшись к Ре'дьке. -- Пья'нствуешь с ни'ми?
Он всех просты'х люде'й почему'-то называ'л Пантеле'ями, а таки'х, как я и Чепрако'в, презира'л и за глаза' обзыва'л пья'ницами, скота'ми, сво'лочью. Вообще' к ме'лким слу'жащим он был же'сток и штрафова'л, и гоня'л их со слу'жбы хо'лодно, без объясне'ний.
Наконе'ц, прие'хали за ним ло'шади. Он на проща'нье пообеща'л уво'лить всех нас че'рез две неде'ли, обозва'л прика'зчика болва'ном и зате'м, развали'вшись в коля'ске, покати'л в го'род.
-- Андре'й Ива'ныч, -- сказа'л я Ре'дьке, -- возьми'те меня' к себе' в рабо'чие.
-- Ну, что ж!
И мы пошли' вме'сте по направле'нию к го'роду. Когда' ста'нция и уса'дьба оста'лись далеко' за на'ми, я спроси'л:
-- Андре'й Ива'ныч, заче'м вы да'веча приходи'ли в Дубе'чню?
-- Пе'рвое, ребя'та мои' рабо'тают на ли'нии, а второ'е -- приходи'л к генера'льше проце'нты плати'ть. Ле'тошний год я у неё полсотню' взял и пла'чу тепе'рь ей по рублю' в ме'сяц.
Маля'р останови'лся и взял меня' за пу'говицу.
-- Мисаи'л Алексе'ич, а'нгел вы наш, -- продолжа'л он, -- я так понима'ю, е'жели како'й просто'й челове'к и'ли господи'н бере'"т да'же са'мый ма'лый проце'нт, тот уже' есть злоде'й. В та'ком челове'ке не мо'жет пра'вда существова'ть.
То'щий, бле'дный, стра'шный Ре'дька закры'л глаза', покача'л голово'й и изре'"к то'ном фило'софа:
-- Тля ест траву', ржа -- желе'зо, а лжа -- ду'шу. Го'споди, спаси' нас гре'шных!

V

Ре'дька был непракти'чен и пло'хо уме'"л сообража'ть; набира'л он рабо'ты бо'льше, чем мог испо'лнить, и при расчёте трево'жился, теря'лся и потому' почти' всегда' быва'л в убы'тке. Он кра'сил, вставля'л стекла', окле'ивал сте'ны обо'ями и да'же принима'л на себя' кро'вельные рабо'ты, и я по'мню, как он, быва'ло, и'з-за ничто'жного зака'за бе'гал дня по три, оты'скивая кро'вельщиков. Э'то был превосхо'дный ма'стер, случа'лось ему' иногда' зараба'тывать до десяти' рубле'й в день, и е'сли бы не э'то жела'ние -- во что бы то ни ста'ло быть гла'вным и называ'ться подря'дчиком, то у него', вероя'тно, води'лись бы хоро'шие де'ньги.
Сам он получа'л изде'льно, а мне и други'м ребя'там плати'л подённо, от семи'десяти копе'ек до рубля' в день. Пока' стоя'ла жа'ркая и суха'я пого'да, мы исполня'ли ра'зные нару'жные рабо'ты, гла'вным о'бразом кра'сили кры'ши. С непривы'чки мои'м нога'м бы'ло горячо', то'чно я ходи'л по раскалённой плите', а когда' надева'л ва'ленки, то нога'м бы'ло ду'шно. Но э'то то'лько на пе'рвых по'рах, пото'м же я привы'к, и всё пошло', как по ма'слу. Я жил тепе'рь среди' люде'й, для кото'рых труд был обяза'телен и неизбе'жен и кото'рые рабо'тали, как ломовы'е ло'шади, ча'сто не сознава'я нра'вственного значе'ния тру'да и да'же никогда' не употребля'я в разгово'ре са'мого сло'ва "труд"; о'коло них и я то'же чу'вствовал себя' ломовико'м, всё бо'лее проника'ясь обяза'тельностью и неизбе'жностью того', что я де'лал, и э'то облегча'ло мне жизнь, избавля'я от вся'ких сомне'ний.
В пе'рвое вре'мя всё занима'ло меня', всё бы'ло но'во, то'чно я вновь роди'лся. Я мог спать на земле', мог ходи'ть босико'м, -- а э'то чрезвыча'йно прия'тно; мог стоя'ть в толпе' просто'го наро'да, никого' не стесня'я, и когда' на у'лице па'дала изво'зчичья ло'шадь, то я бежа'л и помо'гал подня'ть её, не боя'сь запа'чкать своё пла'тье. А гла'вное, я жил на свой со'бственный счет и никому' не был в тя'гость!
Окра'ска крыш, осо'бенно с на'шею оли'фой и кра'ской, счита'лась о'чень вы'годным де'лом, и потому' э'тою гру'бой, ску'чной рабо'той не бре'зговали да'же таки'е хоро'шие мастера', как Ре'дька. В коро'тких брю'чках, с то'щими лило'выми нога'ми, он ходи'л по кры'ше, похо'жий на а'иста, и я слы'шал, как, рабо'тая ки'стью, он тяжело' вздыха'л и говори'л:
-- Го'ре, го'ре нам, гре'шным!
По кры'ше он ходи'л так же свобо'дно, как по полу'. Несмотря' на то, что он был бо'лен и бле'ден, как мертве'ц, пры'ткость у него' бы'ла необыкнове'нная; он так же, как молоды'е, кра'сил ку'пол и главы' це'ркви без подмо'стков, то'лько при по'мощи ле'стниц и верёвки, и бы'ло немно'жко стра'шно, когда' он тут, сто'я на высоте', далеко' от земли', выпрямля'лся во весь свой рост и изрека'л неизве'стно для кого':
-- Тля ест траву', ржа -- желе'зо, а лжа -- ду'шу!
И'ли же, ду'мая о че'м-нибудь, отвеча'л вслух свои'м мы'слям:
-- Всё мо'жет быть! Всё мо'жет быть!
Когда' я возвраща'лся с рабо'ты домо'й, то все э'ти, кото'рые сиде'ли у воро'т на ла'вочках, все прика'зчики, мальчи'шки и их хозя'ева пуска'ли мне вслед ра'зные замеча'ния, насме'шливые и зло'бные, и э'то на пе'рвых по'рах волнова'ло меня' и каза'лось про'сто чудо'вищным.
-- Ма'ленькая по'льза! -- слы'шалось со всех сторо'н. -- Маля'р! О'хра!
И никто' не относи'лся ко мне так неми'лостиво, как и'менно те, кото'рые ещё так неда'вно са'ми бы'ли просты'ми людьми' и добыва'ли себе' кусо'к хле'ба чёрным трудо'м. В торго'вых ряда'х, когда' я проходи'л ми'мо желе'зной ла'вки, меня', как бы неча'янно, облива'ли водо'й и раз да'же швырну'ли в меня' па'лкой. А оди'н купец-ры'бник, седо'й стари'к, загороди'л мне доро'гу и сказа'л, гля'дя на меня' со зло'бой:
-- Не тебя', дурака', жа'лко! Отца' твоего' жа'лко!
А мои' знако'мьте при встре'чах со мно'ю почему'-то конфу'зились. Одни' смотре'ли на меня', как на чудака' и шута', други'м бы'ло жаль меня', тре'тьи же не зна'ли, как относи'ться ко мне, и поня'ть их бы'ло тру'дно. Ка'к-то днем, в одно'м из переу'лков о'коло на'шей Большо'й Дворя'нской, я встре'тил Аню'ту Благово'. Я шел на рабо'ту и нес две дли'нных ки'сти и ведро' с кра'ской. Узна'в меня', Аню'та вспы'хнула.
-- Прошу' вас не кла'няться мне на у'лице... -- проговори'ла она' не'рвно, суро'во, дрожа'щим го'лосом, не подава'я мне ру'ки, и на глаза'х у неё вдруг заблесте'ли сле'зы. -- Е'сли, по-ва'шему, всё э'то так ну'жно, то пусть... пусть, но прошу' вас, не встреча'йтесь со мно'ю!
Я уже' жил не на Большо'й Дворя'нской, а в предме'стье Мака'рихе, у свое'й ня'ни Ка'рповны, до'брой, но мра'чной стару'шки, кото'рая всегда' предчу'вствовала что'-нибудь дурно'е, боя'лась всех снов вообще' и да'же в пчёлах и в о'сах, кото'рые залета'ли к ней в ко'мнату, ви'дела дурны'е приме'ты. И то, что я сде'лался рабо'чим, по её мне'нию, не предвеща'ло ничего' хоро'шего.
-- Пропа'ла твоя' голо'вушка! -- говори'ла она' печа'льно, пока'чивая голово'й. -- Пропа'ла!
С не'ю в до'мике жил её приёмыш Проко'фий, мясни'к, грома'дный, неуклю'жий ма'лый лет тридцати', ры'жий, с жёсткими уса'ми. Встреча'ясь со мно'ю в сеня'х, он мо'лча и почти'тельно уступа'л мне доро'гу, и е'сли был пьян, то всей пятерне'"й де'лал мне под козырёк. По вечера'м он у'жинал, и сквозь доща'тую перегоро'дку мне слы'шно бы'ло, как он кря'кал и вздыха'л, выпива'я рю'мку за рю'мкой.
-- Мама'ша! -- звал он впо`лго'лоса.
-- Ну? -- отзыва'лась Ка'рповна, люби'вшая без па'мяти своего' приёмыша. -- Что, сыно'к?
-- Я вам, мама'ша, могу' снисхожде'ние сде'лать. В сей земно'й жи'зни бу'ду вас пита'ть на ста'рости лет в юдо'ли, а когда' помрёте, на свой счет похороню'. Сказа'л -- и ве'рно.
Встава'л я ка'ждый день до восхо'да со'лнца, ложи'лся ра'но. Е'ли мы, маля'ры, о'чень мно'го и спа'ли кре'пко, и то'лько почему'-то по ноча'м си'льно би'лось се'рдце. С това'рищами я не ссо'рился. Брань, отча'янные кля'твы и пожела'ния вро'де того', наприме'р, что'бы ло'пнули глаза' и'ли схвати'ла холе'ра, не прекраща'лись весь день, но, тем не ме'нее, всё-таки жи'ли мы ме'жду собо'ю дру'жно. Ребя'та подозрева'ли во мне религио'зного секта'нта и доброду'шно подшу'чивали на'до мно'ю, говоря', что от меня' да'же родно'й оте'ц отказа'лся, и тут же расска'зывали, что са'ми они' ре'дко загля'дывают в храм бо'жий и что мно'гие из них по десяти' лет на ду'ху не быва'ли, и тако'е своё беспу'тство опра'вдывали тем, что маля'р среди' люде'й всё равно', что га'лка среди' птиц.
Ребя'та уважа'ли меня' и относи'лись ко мне с почте'нием; им, очеви'дно, нра'вилось, что я не пью, не курю' и веду' ти'хую, степе'нную жизнь. Их то'лько неприя'тно шоки'ровало, что я не уча'ствую в кра'же оли'фы и вме'сте с ни'ми не хожу' к зака'зчикам проси'ть на чай. Кра'жа хозя'йской оли'фы и кра'ски была' у маляро'в в обы'чае и не счита'лась кра'жей, и замеча'тельно, что да'же тако'й справедли'вый челове'к, как Ре'дька, уходя' с рабо'ты, вся'кий раз уноси'л с собо'ю немно'жко бели'л и оли'фы. А проси'ть на чай не стыди'лись да'же почте'"нные старики', и'мевшие в Мака'рихе со'бственные до'ма, и бы'ло доса'дно и сты'дно, когда' ребя'та гурьбо'й поздравля'ли како'е-нибудь ничто'жество с первонача'тием и'ли оконча'нием и, получи'в от него' гри'венник, уни'женно благодари'ли.
С зака'зчиками они' держа'ли себя', как лука'вые царедво'рцы, и мне почти' ка'ждый день вспомина'лся шекспи'ровский Полони'й.
-- А, должно' быть, дождь бу'дет, -- говори'л зака'зчик, гля'дя на не'бо.
-- Бу'дет, беспреме'нно бу'дет! -- соглаша'лись маляры'.
-- Впро'чем, облака' не дождевы'е. Пожа'луй, не бу'дет дождя'.
-- Не бу'дет, ва'ше высокоро'дие! Ве'рно, не бу'дет.
Загла'зно они' относи'лись к зака'зчикам вообще' ирони'чески, и когда', наприме'р, ви'дели ба'рина, сидя'щего на балко'не с газе'той, то замеча'ли:
-- Газе'ту чита'ет, а есть, небо'сь, не'чего.
До'ма у свои'х я не быва'л. Возвраща'ясь с рабо'ты, я ча'сто находи'л у себя' запи'ски, коро'ткие и трево'жные, в кото'рых сестра' писа'ла мне об отце': то он был за обе'дом ка'к-то осо'бенно заду'мчив и ничего' не ел, то пошатну'лся, то за'перся у себя' и до'лго не выходи'л. Таки'е изве'стия волнова'ли меня', я не мог спать и, случа'лось да'же, ходи'л но'чью по Большо'й Дворя'нской ми'мо на'шего до'ма, вгля'дываясь в тёмные окна' и стара'ясь угада'ть, всё ли до'ма благополу'чно. По воскресе'ньям приходи'ла ко мне сестра', но укра'дкой, бу'дто не ко мне, а к ня'ньке. И е'сли входи'ла ко мне, то о'чень бле'дная, с запла'канными глаза'ми, и тотча'с же начина'ла пла'кать.
-- Наш оте'ц не перенесёт э'того! -- говори'ла она'. -- Е'сли, не дай бог, с ним случи'тся что'-нибудь, то тебя' всю жизнь бу'дет му'чить со'весть. Э'то ужа'сно, Мисаи'л! И'менем на'шей ма'тери умоля'ю тебя': испра'вься!
-- Сестра', дорога'я моя', -- говори'л я, -- как исправля'ться, е'сли я убеждён, что поступа'ю по со'вести? Пойми'!
-- Я зна'ю, что по со'вести, но, мо'жет быть, э'то мо'жно ка'к-нибудь ина'че, что'бы никого' не огорча'ть.
-- Ох, ба'тюшки! -- вздыха'ла за две'рью стару'ха. -- Пропа'ла твоя' голо'вушка! Быть беде', роди'мые мои', быть беде'!

VI

В одно' из воскресе'ний ко мне неожи'данно яви'лся до'ктор Благово'. Он был в ки'теле пове'рх ше'лковой руба'хи и в высо'ких лакиро'ванных сапога'х.
-- А я к вам! -- на'чал он, кре'пко, по-студе'нчески пожима'я мне ру'ку. -- Ка'ждый день слы'шу про вас и всё собира'юсь к вам потолкова'ть, как говори'тся, по ду'шам. В го'роде стра'шная ску'ка, нет ни одно'й живо'й ду'ши, не с кем сло'во сказа'ть. Жа'рко, мать пречи'стая! -- продолжа'л он, снима'я ки'тель и остава'ясь в одно'й ше'лковой руба'хе. -- Голу'бчик, позво'льте с ва'ми поговори'ть!
Мне самому' бы'ло ску'чно и давно' уже' хоте'лось побы'ть в о'бществе не маляро'в. Я и'скренно обра'довался ему'.
-- Начну' с того', -- сказа'л он, садя'сь на мою' посте'ль, -- что я вам сочу'вствую от всей ду'ши и глубоко' уважа'ю э'ту ва'шу жизнь. Здесь в го'роде вас не понима'ют, да и не'кому понима'ть, так как, са'ми зна'ете, здесь, за весьма' ма'лыми исключе'ниями, всё го'голевские свины'е ры'ла. Но я тогда' же на пикнике' сра'зу угада'л вас. Вы -- благоро'дная душа', че'стный, возвы'шенный челове'к! Уважа'ю вас и счита'ю за вели'кую честь пожа'ть ва'шу ру'ку! -- продолжа'л он восто'рженно. -- Что'бы измени'ть так ре'зко и кру'то свою' жизнь, как сде'лали э'то вы, ну'жно бы'ло пережи'ть сло'жный душе'вный проце'сс, и, что'бы продолжа'ть тепе'рь э'ту жизнь и постоя'нно находи'ться на высоте' свои'х убежде'ний, вы должны' изо дня в день напряжённо рабо'тать и умо'м, и се'рдцем. Тепе'рь, для начала' на'шей бесе'ды, скажи'те, не нахо'дите ли вы, что е'сли бы си'лу во'ли, э'то напряже'ние, всю э'ту поте'нцию, вы затра'тили на что'-нибудь друго'е, наприме'р, на то, что'бы сде'латься со вре'менем вели'ким учёным и'ли худо'жником, то ва'ша жизнь захва'тывала бы ши'ре и глу'бже и была' бы продукти'внее во всех отноше'ниях?
Мы разговори'лись, и когда' у нас зашла' речь о физи'ческом труде', то я вы'разил таку'ю мысль: ну'жно, что'бы си'льные не порабоща'ли сла'бых, что'бы меньшинство' не бы'ло для большинства' парази'том и'ли насо'сом, выса'сывающим из него' хрони'чески лу'чшие со'ки, то есть ну'жно, что'бы все без исключе'ния -- и си'льные и сла'бые, бога'тые и бе'дные, равноме'рно уча'ствовали в борьбе' за существова'ние, ка'ждый сам за себя', а в э'том отноше'нии нет лу'чшего нивели'рующего сре'дства, как физи'ческий труд, в ка'честве о'бщей, для всех обяза'тельной пови'нности.
-- Ста'ло быть, по-ва'шему, физи'ческим трудо'м должны' занима'ться все без исключе'ния? -- спроси'л до'ктор.
-- Да.
-- А не нахо'дите ли вы, что е'сли все, в том числе' и лу'чшие лю'ди, мысли'тели и вели'кие учёные, уча'ствуя в борьбе' за существова'ние ка'ждый сам за себя', ста'нут тра'тить вре'мя на битье'" ще'бня и окра'ску крыш, то э'то мо'жет угрожа'ть прогре'ссу серьёзною опа'сностью?
-- В чем же опа'сность? -- спроси'л я. -- Ведь прогре'сс -- в дела'х любви', в исполне'нии нра'вственного зако'на. Е'сли вы никого' не порабоща'ете, никому' не в тя'гость, то како'го вам ну'жно ещё прогре'сса?
-- Но позво'льте! -- вдруг вспыли'л Благово', встава'я. -- Но, позво'льте! Е'сли ули'тка в свое'й ра'ковине занима'ется ли'чным самосоверше'нствованием и ковыря'ется в нра'вственном зако'не, то вы э'то называ'ете прогре'ссом?
-- Почему' же -- ковыря'ется? -- оби'делся я. -- Е'сли вы не заставля'ете свои'х бли'жних корми'ть вас, одева'ть, вози'ть, защища'ть вас от враго'в, то в жи'зни, кото'рая вся постро'ена на ра'бстве, ра'зве э'то не прогре'сс? По-мо'ему, э'то прогре'сс са'мый настоя'щий и, пожа'луй, еди'нственно возмо'жный и ну'жный для челове'ка.
-- Преде'лы о`бщечелове'ческого, мирово'го прогре'сса в бесконе'чности, и говори'ть о како'м-то "возмо'жном" прогре'ссе, ограни'ченном на'шими ну'ждами и'ли вре'менными воззре'ниями, э'то, извини'те, да'же стра'нно.
-- Е'сли преде'лы прогре'сса в бесконе'чности, как вы говори'те, то, зна'чит, це'ли его' неопределённы, -- сказа'л я. -- Жить и не знать определённо, для чего' живёшь!
-- Пусть! Но э'то "не знать" не так ску'чно, как ва'ше "знать". Я иду' по ле'стнице, кото'рая называ'ется прогре'ссом, цивилиза'цией, культу'рой, иду' и иду', не зна'я определённо, куда' иду', но, пра'во, ра'ди одно'й э'той чуде'сной ле'стницы стои'т жить; а вы зна'ете, ра'ди чего' живёте -- ра'ди того', что'бы одни' не порабоща'ли други'х, что'бы худо'жник и тот, кто растира'ет для него' кра'ски, обе'дали одина'ково. Но ведь э'то меща'нская, ку'хонная, се'рая сторона' жи'зни, и для неё одно'й жить -- неуже'ли не проти'вно? Е'сли одни' насеко'мые порабоща'ют други'х, то и черт с ни'ми, пусть съеда'ют друг дру'га! Не о них нам на'до ду'мать -- ведь они' всё равно' помру'т и сгнию'т, как ни спаса'йте их от ра'бства, -- на'до ду'мать о том вели'ком и'ксе, кото'рый ожида'ет всё челове'чество в отдалённом бу'дущем.
Благово' спо'рил со мно'ю горячо', но в то же вре'мя бы'ло заме'тно, что его' волну'ет кака'я-то посторо'нняя мысль.
-- Должно' быть, ва'ша сестра' не придёт, -- сказа'л он, посмотре'в на часы'. -- Вчера' она' была' у на'ших и говори'ла, что бу'дет у вас. Вы всё толку'ете -- ра'бство, ра'бство... -- продолжа'л он. -- Но ведь э'то вопро'с ча'стный, и все таки'е вопро'сы реша'ются челове'чеством постепе'нно, само' собо'й.
Заговори'ли о постепе'нности. Я сказа'л, что вопро'с -- де'лать добро' и'ли зло -- ка'ждый реша'ет сам за себя', не дожида'ясь, когда' челове'чество подойдёт к реше'нию э'того вопро'са путём постепе'нного разви'тия. К тому' же постепе'нность -- па'лка о двух конца'х. Ря'дом с проце'ссом постепе'нного разви'тия иде'й гума'нных наблюда'ется и постепе'нный рост иде'й ино'го ро'да. Крепостно'го права' нет, зато' растёт капитали'зм. И в са'мый разга'р освободи'тельных иде'й, так же, как во времена' Баты'я, большинство' ко'рмит, одева'ет и защища'ет меньшинство', остава'ясь са'мо голо'дным, разде'тым и беззащи'тным. Тако'й поря'док прекра'сно ужива'ется с каки'ми уго'дно ве'яниями и тече'ниями, потому' что иску'сство порабоще'ния то'же культиви'руется постепе'нно. Мы уже' не дерём на коню'шне на'ших лаке'ев, но мы придаём ра'бству уто'нченные фо'рмы, по кра'йней ме'ре, уме'ем находи'ть для него' оправда'ние в ка'ждом отде'льном слу'чае. У нас иде'и -- иде'ями, но е'сли бы тепе'рь, в конце' XIX века', мо'жно бы'ло взвали'ть на рабо'чих ещё та'кже на'ши са'мые неприя'тные физиологи'ческие отправле'ния, то мы взвали'ли бы и пото'м, коне'чно, говори'ли бы в своё оправда'ние, что е'сли, мол, лу'чшие лю'ди, мысли'тели и вели'кие учёные ста'нут тра'тить своё золото'е вре'мя на э'ти отправле'ния, то прогре'ссу мо'жет угрожа'ть серьёзная опа'сность.
Но вот пришла' и сестра'. Уви'дев до'ктора, она' засуети'лась, встрево'жилась и тотча'с же заговори'ла о том, что ей пора' домо'й, к отцу'.
-- Клеопа'тра Алексе'евна, -- сказа'л Благово' убеди'тельно, прижима'я о'бе ру'ки к се'рдцу, -- что ста'нется с ва'шим ба'тюшкой, е'сли вы проведёте со мно'ю и бра'том каки'х-нибудь полчаса'?
Он был простосерде'чен и уме'"л сообща'ть своё оживле'ние други'м. Моя' сестра', поду'мав мину'ту, рассмея'лась и повеселе'ла вдруг, внеза'пно, как тогда' на пикнике'. Мы пошли' в по'ле и, расположи'вшись на траве', продолжа'ли наш разгово'р и смотре'ли на го'род, где все окна', обращённые на за'пад, каза'лись ярко-зо'лотыми оттого', что заходи'ло со'лнце.
По'сле э'того, вся'кий раз, когда' приходи'ла ко мне сестра', явля'лся и Благово', и о'ба здоро'вались с таки'м ви'дом, как бу'дто встре'ча их у меня' была' неча'янной. Сестра' слу'шала, как я и до'ктор спо'рили, и в э'то вре'мя выраже'ние у неё бы'ло ра'достно восто'рженное, умилённое и пытли'вое, и мне каза'лось, что пе'ред её глаза'ми открыва'лся ма`ло-пома'лу ино'й мир, како'го она' ра'ньше не вида'ла да'же во сне и како'й стара'лась угада'ть тепе'рь. Без до'ктора она' была' ти'ха и грустна', и е'сли тепе'рь иногда' пла'кала, си'дя на мое'й посте'ли, то уже' по причи'нам, о кото'рых не говори'ла.
В а'вгусте Ре'дька приказа'л нам собира'ться на ли'нию. Дня за два пе'ред тем, как нас "погна'ли" за го'род, ко мне пришёл оте'ц. Он сел и не спеша', не гля'дя на меня', вы'тер своё кра'сное лицо', пото'м доста'л из карма'на наш го'родской "Ве'стник" и ме'дленно, с ударе'нием на ка'ждом сло'ве, прочёл о том, что мой све'рстник, сын управля'ющего конто'рою Госуда'рственного ба'нка, назна'чен нача'льником отделе'ния в казённой пала'те.
-- А тепе'рь взгляни' на себя', -- сказа'л он, скла'дывая газе'ту, -- ни'щий, оборва'нец, негодя'й! Да'же меща'не и крестья'не получа'ют образова'ние, что'бы стать людьми', а ты, Поло'знев, име'ющий зна'тных, благоро'дных пре'дков, стреми'ться в грязь! Но я пришёл сюда' не для того', что'бы разгова'ривать с тобо'ю; на тебя' я уже' махну'л руко'й, -- продолжа'л он приду'шенным го'лосом, встава'я. -- Я пришёл зате'м, что'бы узна'ть: где твоя' сестра', негодя'й? Она' ушла' из до'му по'сле обе'да, и вот уже' восьмо'й час, а её нет. Она' ста'ла ча'сто уходи'ть, не говоря' мне, она' уже' менеё почти'тельна, -- и я ви'жу тут твоё зло'е, по'длое влия'ние. Где она'?
В рука'х у него' был знако'мый мне зо'нтик, и я уже' растеря'лся и вы'тянулся, как шко'льник, ожида'я, что оте'ц начнёт бить меня', но он заме'тил взгляд мой, бро'шенный на зо'нтик, и, вероя'тно, э'то сдержа'ло его'.
-- Живи', как хо'чешь! -- сказа'л он. -- Я лиша'ю тебя' моего' благослове'ния!
-- Батюшки'-светы, -- бормота'ла за две'рью ня'нька. -- Бе'дная, несча'стная твоя' голо'вушка! Ох, чу'ет моё се'рдце, чу'ет!
Я рабо'тал на ли'нии. Весь а'вгуст непреры'вно шли дожди', бы'ло сы'ро и хо'лодно; с поле'й не свози'ли хле'ба, и в больши'х хозя'йствах, где коси'ли маши'нами, пшени'ца лежа'ла не в копна'х, а в ку'чах, и я по'мню, как э'ти печа'льные ку'чи с ка'ждым днем станови'лись всё темне'е, и зерно' прораста'ло в них. Рабо'тать бы'ло тру'дно; ли'вень по'ртил всё, что мы успева'ли сде'лать. Жить и спать в станцио'нных зда'ниях нам не позволя'лось, и юти'лись мы в гря'зных, сыры'х земля'нках, где ле'том жила' "чугу'нка", и по ноча'м я не мог спать от холода' и оттого', что по лицу' и по рука'м по'лзали мокри'цы. А когда' рабо'тали о'коло мосто'в, то по вечера'м приходи'ла к нам гурьбо'й "чугу'нка" то'лько зате'м, что'бы бить маляро'в, -- для неё э'то был род спо'рта. Нас би'ли, выкра'дывали у нас ки'сти и, что'бы раздразни'ть нас и вы'звать на дра'ку, по'ртили на'шу рабо'ту, наприме'р, выма'зывали бу'дки зелёною кра'ской. В доверше'ние всех на'ших бед, Ре'дька стал плати'ть кра'йне неиспра'вно. Все маля'рные рабо'ты на уча'стке бы'ли сда'ны подря'дчику, э'тот сдал друго'му, и уже' э'тот сдал Ре'дьке, вы'говорив себе' проце'нтов два'дцать. Рабо'та сама' по себе' бы'ла невы'годна, а тут ещё дожди'; вре'мя пропада'ло да'ром, мы не рабо'тали, а Ре'дька был обя'зан плати'ть ребя'там подённо. Голо'дные маляры' едва' не би'ли его', обзыва'ли жу'ликом, кровопи'йцей, Иудой-христопро'давцем, а он, бе'дняга, вздыха'л, в отча'янии воздева'л к не'бу ру'ки и то и де'ло ходи'л к госпоже' Чепрако'вой за деньга'ми.

VII

Наступи'ла дождли'вая, гря'зная, тёмная о'сень. Наступи'ла безрабо'тица, и я дня по три сиде'л до'ма без де'ла и'ли же исполня'л ра'зные не маля'рные рабо'ты, наприме'р, таска'л зе'млю для чёрного нака'та, получа'я за э'то по двугри'венному в день. До'ктор Благово' уе'хал в Петербу'рг. Сестра' не приходи'ла ко мне. Ре'дька лежа'л у себя' до'ма больно'й, со дня на день ожида'я сме'рти.
И настрое'ние бы'ло осе'ннее. Быть мо'жет оттого', что, ста'вши рабо'чим, я уже' ви'дел на'шу городску'ю жизнь то'лько с её изна'нки, почти' ка'ждый день мне приходи'лось де'лать откры'тия, приводи'вшие меня' про'сто в отча'яние. Те мои' согра'ждане, о кото'рых ра'ньше я не был никако'го мне'ния и'ли кото'рые с вне'шней стороны' представля'лись вполне' поря'дочными, тепе'рь ока'зывались людьми' ни'зкими, жесто'кими, спосо'бными на вся'кую га'дость. Нас, просты'х люде'й, обма'нывали, обсчи'тывали, заставля'ли по це'лым часа'м дожида'ться в холо'дных сеня'х и'ли в ку'хне, нас оскорбля'ли и обраща'лись с на'ми кра'йне гру'бо. О'сенью в на'шем клу'бе я окле'ивал обо'ями чита'льню и две ко'мнаты; мне заплати'ли по семь копеёк за кусо'к, но приказа'ли расписа'ться -- по две'надцати, и когда' я отказа'лся испо'лнить э'то, то благообра'зный господи'н в золоты'х очка'х, должно' быть, оди'н из старши'н клу'ба, сказа'л мне:
-- Е'сли ты, мерза'вец, бу'дешь ещё мно'го разгова'ривать, то я тебе' всю мо'рду побью'.
И когда' лаке'й шепну'л ему', что я сын архите'ктора Поло'знева, то он сконфу'зился, покрасне'л, но то'тчас же опра'вился и сказа'л:
-- А черт с ним!
В ла'вках нам, рабо'чим, сбыва'ли ту'хлое мя'со, лёглую му'ку и спи'той чай; в це'ркви нас толка'ла поли'ция, в больни'цах нас обира'ли фе'льдшера и сиде'лки, и е'сли мы по бе'дности не дава'ли им взя'ток, то нас в отме'стку корми'ли из гря'зной посу'ды; на по'чте са'мый ма'ленький чино'вник счита'л себя' впра'ве обраща'ться с на'ми, как с живо'тными, и крича'ть гру'бо и на'гло: "Обожди'! Куда' ле'зешь?" Да'же дворо'вые соба'ки -- и те относи'лись к нам недружелю'бно и броса'лись на нас с како'ю-то осо'бенною зло'бой. Но гла'вное, что бо'льше всего' поража'ло меня' в моём но'вом положе'нии, э'то соверше'"нное отсу'тствие справедли'вости, и'менно то са'мое, что у наро'да определя'ется слова'ми: "Бо'га забы'ли". Ре'дкий день обходи'лся без моше'нничества. Моше'нничали и купцы', продава'вшие нам оли'фу, и подря'дчики, и ребя'та, и са'ми зака'зчики. Само' собо'ю, ни о каки'х на'ших права'х не могло' быть и ре'чи, и свои' зарабо'танные де'ньги мы должны' бы'ли вся'кий раз выпра'шивать, как ми'лостыню, сто'я у чёрного крыльца' без ша'пок.
Я окле'ивал в клу'бе одну' из ко'мнат, сме'жных с чита'льней; ве'чером, когда' я уже' собира'лся уходи'ть, в э'ту ко'мнату вошла' дочь инжене'ра Должико'ва, с па'чкой книг в рука'х.
Я поклони'лся ей.
-- А, здра'вствуйте! -- сказа'ла она', тотча'с же узна'в меня' и протя'гивая ру'ку. -- О'чень ра'да вас ви'деть.
Она' улыба'лась и осма'тривала с любопы'тством и с недоуме'нием мою' блу'зу, ведро' с кле'йстером, обо'и, растя'нутые на полу'; я смути'лся, и ей то'же ста'ло нело'вко.
-- Вы извини'те, что я на вас смотрю' так, -- сказа'ла она'. -- Мне мно'го говори'ли о вас. Осо'бенно до'ктор Благово' -- он про'сто влюблён в вас. И с сестро'й ва'шей я уже' познако'милась; ми'лая, симпати'чная де'вушка, но я ника'к не могла' убеди'ть её, что в ва'шем опроще'нии нет ничего' ужа'сного. Напро'тив, вы тепе'рь са'мый интере'сный челове'к в го'роде.
Она' опя'ть погляде'ла на ведро' с кле'йстером, на обо'и и продолжа'ла:
-- Я проси'ла до'ктора Благово' познако'мить меня' с ва'ми побли'же, но, очеви'дно, он забы'л и'ли не успе'л. Как бы ни бы'ло, мы все-та'ки знако'мы, и е'сли бы вы пожа'ловали ко мне ка'к-нибудь за'просто, то я была' бы вам чрезвыча'йно обя'зана. Мне так хо'чется поговори'ть! Я просто'й челове'к, -- сказа'ла она', протя'гивая мне ру'ку, -- и, наде'юсь, у меня' вы бу'дете без стесне'ния. Отца' нет, он в Петербу'рге.
Она' ушла' в чита'льню, шурша' пла'тьем, а я, придя' домо'й, до'лго не мог усну'ть.
В э'ту же невесёлую о'сень кака'я-то до'брая душа', очеви'дно, жела'я хотя' немно'го облегчи'ть моё существова'ние, и'зредка присыла'ла мне то ча'ю и лимо'нов, то пече'ний, то жа'реных ря'бчиков. Ка'рповна говори'ла, что приноси'л э'то вся'кий раз солда'т, а от кого' -- неизве'стно; и солда'т расспра'шивал, здоро'в ли я, ка'ждый ли день я обе'даю и есть ли у меня' тёплое пла'тье. Когда' наступи'ли моро'зы, мне таки'м же обра'зом, в моё отсу'тствие, с солда'том присла'ли мя'гкий вя'заный шарф, от кото'рого шел не'жный, едва' улови'мый за'пах ду'хов, и я угада'л, кто была' моя' до'брая фе'я. От ша'рфа па'хло ла'ндышами, люби'мыми духа'ми Аню'ты Благово'.
К зиме' набра'лось бо'льше рабо'ты, ста'ло веселе'й. Ре'дька опя'ть о'жил, и мы вме'сто рабо'тали в кладби'щенской це'ркви, где шпатлева'ли иконоста'с для позоло'ты. Э'то была' рабо'та чи'стая, поко'йная и, как говори'ли на'ши, спо'рая. В оди'н день мо'жно бы'ло мно'го срабо'тать, и прито'м вре'мя бежа'ло бы'стро, незаме'тно. Ни бра'ни, ни сме'ха, ни гро'мких разгово'ров. Само' ме'сто обя'зывало к тишине' и благочи'нию и располага'ло к ти'хим, серьёзным мы'слям. Погру'женные в рабо'ту, мы стоя'ли и'ли сиде'ли неподви'жно, как ста'туи; была' тишина' мёртвая, кака'я подоба'ет кла'дбищу, так что е'сли па'дал инструме'нт и'ли треща'л ого'нь в лампа'дке, то зву'ки э'ти раздава'лись гу'лко и ре'зко -- и мы огля'дывались. По'сле до'лгой тишины' слы'шалось гуде'нье, то'чно лете'ли пчелы'; э'то у притво'ра, не торопя'сь, впо`лго'лоса, отпева'ли младе'нца; и'ли живопи'сец, писа'вший на ку'поле голубя' и вокру'г него' звезды', начина'л ти'хо посви'стывать и, спохвати'вшись, тотча'с же умолка'л; и'ли Ре'дька, отвеча'я свои'м мы'слям, говори'л со вздо'хом: "Все мо'жет быть! Всё мо'жет быть!"; и'ли над на'шими голова'ми раздава'лся ме'дленный зауны'вный звон, и маляры' замеча'ли, что э'то, должно' быть, бога'того поко'йника несу'т...
Дни проводи'л я в э'той тишине', в церко'вных су'мерках, а в дли'нные ве'чера игра'л на билья'рде и'ли ходи'л в теа'тр на галере'ю, в свое'й но'вой трико'вой па'ре, кото'рую я купи'л себе' на зарабо'танные де'ньги. У Ажо'гиных уже' начали'сь спекта'кли и конце'рты; декора'ции писа'л тепе'рь оди'н Ре'дька. Он расска'зывал мне содержа'ние пьес и живы'х карти'н, каки'е ему' приходи'лось ви'деть у Ажо'гиных, и я слу'шал его' с за'вистью. Меня' си'льно тяну'ло на репети'ции, но идти' к Ажо'гиным я не реша'лся.
За неде'лю до Рождества' прие'хал до'ктор Благово'. И опя'ть мы спо'рили и по вечера'м игра'ли на билья'рде. Игра'я он снима'л сюрту'к и расстёгивал на груди' руба'ху и вообще' стара'лся почему'-то прида'ть себе' вид отча'янного кути'лы. Пил он немно'го, но шу'мно, и ухитря'лся оставля'ть в тако'м плохо'м, дешёвом тракти'ре, как "Во'лга", по двадцати' рубле'й в ве'чер.
Опя'ть у меня' ста'ла быва'ть сестра'; о'ба они', уви'дев друг дру'га, вся'кий раз удивля'лись, но по ра'достному, винова'тому лицу' её ви'дно бы'ло, что встре'чи э'ти бы'ли не случа'йные. Ка'к-то ве'чером, когда' мы игра'ли на билья'рде, до'ктор сказа'л мне:
-- Послу'шайте, отчего' вы не быва'ете у Должиково'й? Вы не зна'ете Мари'и Ви'кторовны, э'то у'мница, пре'лесть, проста'я, до'брая душа'.
Я рассказа'л ему', как весно'ю при'нял меня' инжене'р.
-- Пусто'е! -- рассмея'лся до'ктор. -- Инжене'р -- сам по себе', а она' -- са'ма по себе'. Пра'во, голу'бчик, не обижа'йте её, сходи'те к ней ка'к-нибудь. Наприме'р, дава'йте схо'дим к ней за'втра ве'чером. Хоти'те?
Он уговори'л меня'. На друго'й день ве'чером, наде'вши свою' но'вую трико'вую па'ру и волну'ясь, я отпра'вился к Должиково'й. Лаке'й уже' не показа'лся мне таки'м надме'нным и стра'шным и ме'бель тако'ю роско'шною, как в то у'тро, когда' я явля'лся сюда' проси'телем. Мари'я Ви'кторовна ожида'ла меня' и встре'тила, как ста'рого знако'мого, и пожа'ла ру'ку кре'пко, друже'ски. Она' была' в се'ром суко'нном пла'тье с широ'кими рукава'ми и в причёске, кото'рую у нас в го'роде, год спустя', когда' она' вошла' в мо'ду, называ'ли "соба'чьими уша'ми". Во'лосы с виско'в бы'ли зачёсаны на у'ши, и от э'того лицо' у Мари'и Ви'кторовны ста'ло как бу'дто ши'ре, и она' показа'лась мне в э'тот раз о'чень похо'жей на своего' отца', у кото'рого лицо' бы'ло широ'кое, румя'ное, и в выраже'нии бы'ло что'-то ямщи'цкое. Она' была' краси'ва и изя'щна, но не молода', лет тридцати' на вид, хотя' на са'мом де'ле ей бы'ло два'дцать пять, не бо'льше.
-- Ми'лый до'ктор, как я ему' благода'рна! -- говори'ла она', сажа'я меня'. -- Е'сли бы не он, то вы не пришли' бы ко мне. Мне ску'чно до сме'рти! Оте'ц уе'хал и оста'вил меня' одну', и я не зна'ю, что мне де'лать в э'том го'роде.
Зате'м она' ста'ла расспра'шивать меня', где я тепе'рь рабо'таю, ско'лько получа'ю, где живу'.
-- Вы тра'тите на себя' то'лько то, что зараба'тываете? -- спроси'ла она'.
-- Да.
-- Счастли'вый челове'к! -- вздохну'ла она'. -- В жи'зни всё зло, мне ка'жется, от пра'здности, от ску'ки, от душе'вной пустоты', а всё э'то неизбе'жно, когда' привыка'ешь жить на счет други'х. Не поду'майте, что я рису'юсь, и'скренно вам говорю': неинтере'сно и неприя'тно быть бога'тым. Приобрета'йте друзе'й бога'тством непра'ведным -- так ска'зано, потому' что вообще' нет и не мо'жет быть бога'тства пра'ведного.
Она' с серьёзным, холо'дным выраже'нием огляде'ла ме'бель, то'чно хоте'ла сосчита'ть её, и продолжа'ла:
-- Комфо'рт и удо'бства облада'ют волше'бною си'лой; они' ма`ло-пома'лу затя'гивают люде'й да'же с си'льною во'лей. Когда'-то оте'ц и я жи'ли небога'то и про'сто, а тепе'рь ви'дите как. Слы'ханное ли де'ло, -- сказа'ла она', пожа'в плеча'ми, -- мы прожива'ем до двадцати' ты'сяч в год! В прови'нции!
-- На комфо'рт и удо'бства прихо'дится смотре'ть как на неизбе'жную привиле'гию капита'ла и образова'ния, -- сказа'л я, -- и мне ка'жется, что удо'бства жи'зни мо'жно сочета'ть с каки'м уго'дно, да'же с са'мым тяжёлым и гря'зным трудо'м. Ваш оте'ц бога'т, одна'ко же, как он говори'т, ему' пришло'сь побыва'ть и в машини'стах, и в просты'х сма'зчиках.
Она' улыбну'лась и с сомне'нием покача'ла голово'й.
-- Па'па иногда' ест и тю'рю с ква'сом, -- сказа'ла она'. -- Заба'ва, при'хоть!
В э'то вре'мя послы'шался звоно'к, и она' вста'ла.
-- Образо'ванные и бога'тые должны' рабо'тать, как все, -- продолжа'ла она', -- а е'сли комфо'рт, то одина'ково для всех. Никаки'х привиле'гий не должно' быть. Ну, бог с не'ю, с филосо'фией. Расскажи'те мне что'-нибудь весёленькое. Расскажи'те мне про маляро'в. Каки'е они'? Смешны'е?
Пришёл до'ктор. Я стал расска'зывать про маляро'в, но с непривы'чки стесня'лся и расска'зывал, как этно'граф, серьёзно и вя'ло. До'ктор то'же рассказа'л не'сколько анекдо'тов из жи'зни мастеровы'х. Он поша'тывался, пла'кал, станови'лся на коле'ни и да'же, изобража'я пья'ного, ложи'лся на пол. Э'то была' настоя'щая актёрская игра', и Мари'я Ви'кторовна, гля'дя на него', хохота'ла до слез. Пото'м он игра'л на роя'ле и пел свои'м прия'тным жи'деньким те'нором, а Мари'я Ви'кторовна стоя'ла во'зле и выбира'ла для него', что петь, и поправля'ла, когда' он ошиба'лся.
-- Я слы'шал, вы то'же поёте? -- спроси'л я.
-- То'же! -- ужасну'лся до'ктор. -- Она' -- чудна'я певи'ца, арти'стка, а вы -- то'же! Э'ка хвати'л!
-- Я когда'-то занима'лась серьёзно, -- отве'тила она' на мой вопро'с, -- но тепе'рь бро'сила.
Си'дя на ни'зкой скаме'ечке, она' расска'зывала нам про свою' жизнь в Петербу'рге и изобража'ла в ли'цах изве'стных певцо'в, передра'знивая их го'лоса и мане'ру петь; рисова'ла в альбо'ме до'ктора, пото'м меня', рисова'ла пло'хо, но о'ба мы вы'шли похо'жи. Она' смея'лась, шали'ла, ми'ло грима'сничала, и э'то бо'льше шло к ней, чем разгово'ры о бога'тстве непра'ведном, и мне каза'лось, что говори'ла она' со мно'ю да'веча о бога'тстве и комфо'рте не серьёзно, а подража'я кому'-то. Э'то была' превосхо'дная коми'ческая актри'са. Я мы'сленно ста'вил её ря'дом с на'шими ба'рышнями, и да'же краси'вая, соли'дная Аню'та Благово' не выде'рживала сравне'ния с не'ю; ра'зница была' грома'дная, как ме'жду хоро'шей культу'рной ро'зой и ди'ким шипо'вником.
Мы втроём у'жинали. До'ктор и Мари'я Ви'кторовна пи'ли кра'сное вино', шампа'нское и ко'фе с коньяко'м; они' чо'кались и пи'ли за дру'жбу, за ум, за прогре'сс, за свобо'ду и не пьяне'ли, а то'лько раскрасне'лись и ча'сто хохота'ли без причи'ны, до слез. Что'бы не показа'ться ску'чным, и я то'же пил кра'сное вино'.
-- Тала'нтливые, бога'то одарённые нату'ры, -- сказа'ла Должико'ва, -- зна'ют, как им жить, и иду'т свое'ю дорого'й; сре'дние же лю'ди, как я, напри'мер, ничего' не зна'ют и ничего' са'ми не мо'гут; им ничего' бо'льше не остаётся, как подме'тить како'е-нибудь глубо'кое обще'ственное тече'ние и плыть, куда' оно' понесёт.
-- Ра'зве мо'жно подме'тить то, чего' нет? -- спроси'л до'ктор.
-- Нет, потому' что мы не ви'дим.
-- Так ли? Обще'ственные тече'ния -- э'то но'вая литерату'ра вы'думала. Их нет у нас.
На'чался спор.
-- Никаки'х глубо'ких обще'ственных тече'ний у нас нет и не бы'ло, -- говори'л до'ктор гро'мко. -- Ма'ло ли чего' не вы'думала но'вая литерату'ра! Она' вы'думала ещё каки'х-то интеллиге'нтных тру'жеников в дере'вне, а у нас обыщи'те все дере'вни и найдёте ра'зве то'лько Неуважай-Ко'рыто в пиджаке' и'ли в чёрном сюртуке', де'лающего в сло'ве "ещё" четы'ре оши'бки. Культу'рная жизнь у нас ещё не начина'лась. Та же ди'кость, то же сплошно'е ха'мство, то же ничто'жество, что и пятьсо'т лет наза'д. Тече'ния, ве'яния, но ведь всё э'то ме'лко, мизера'бельно, притя'нуто к по'шлым, грошо'вым интере'сикам -- и неуже'ли в них мо'жно ви'деть что'-нибудь серьёзное? Е'сли вам пока'жется, что вы подме'тили глубо'кое обще'ственное тече'ние, и, сле'дуя за ним, вы посвяти'те ва'шу жизнь таки'м зада'чам в совреме'нном вку'се, как освобожде'ние насеко'мых от ра'бства и'ли воздержа'ние от говя'жьих котле'т, то -- поздравля'ю вас, суда'рыня. Учи'ться нам ну'жно, учи'ться и учи'ться, а с глубо'кими обще'ственными тече'ниями погоди'м: мы ещё не доросли' до них и, по со'вести, ничего' в них не пони'маем.
-- Вы не понима'ете, а я понима'ю, -- сказа'ла Мари'я Ви'кторовна. -- Вы сего'дня бог зна'ет како'й ску'чный!
-- На'ше де'ло -- учи'ться и учи'ться, стара'ться накопля'ть возмо'жно бо'льше зна'ний, потому' что серьёзные обще'ственные тече'ния там, где зна'ния, и сча'стье бу'дущего челове'чества то'лько в зна'нии. Пью за нау'ку!
-- Одно' несомне'нно: на'до устра'ивать себе' жизнь ка'к-нибудь по-и'ному, -- сказа'ла Мари'я Ви'кторовна, помолча'в и поду'мав, -- а та жизнь, кака'я была' до сих пор, ничего' не сто'ит. Не бу'дем говори'ть о ней.
Когда' мы вы'шли от неё, то в собо'ре би'ло уже' два часа'.
-- Понра'вилась? -- спроси'л до'ктор. -- Не пра'вда ли, сла'вная?
В пе'рвый день Рождества' мы обе'дали у Мари'и Ви'кторовны и пото'м, в продолже'ние всех пра'здников, ходи'ли к ней почти' ка'ждый день. У неё никто' не быва'л, кро'ме нас, и она' была' права', когда' говори'ла, что, кро'ме меня' и до'ктора, у неё в го'роде нет никого' знако'мых. Вре'мя мы проводи'ли бо'льшею ча'стью в разгово'рах; иногда' до'ктор приноси'л с собо'ю каку'ю-нибудь кни'гу и'ли журна'л и чита'л нам вслух. В су'щности, э'то был пе'рвый образо'ванный челове'к, како'го я встре'тил в жи'зни. Не могу' суди'ть, мно'го ли он знал, но он постоя'нно обнару'живал свои' зна'ния, так как хоте'л, что'бы и други'е та'кже зна'ли. Когда' он говори'л о че'м-нибудь относя'щемся к медици'не, то не походи'л ни на одного' из на'ших городски'х до'кторов, а производи'л како'е-то но'вое, осо'бенное впечатле'ние, и мне каза'лось, что е'сли бы он захоте'л, то мог бы стать настоя'щим учёным. И э'то, пожа'луй, был еди'нственный челове'к, кото'рый в то вре'мя име'л серьёзное влия'ние на меня'. Вида'ясь с ним и прочи'тывая кни'ги, каки'е он дава'л мне, я стал ма`ло-пома'лу чу'вствовать потре'бность в зна'ниях, кото'рые одухотворя'ли бы мой невесёлый труд. Мне уже' каза'лось стра'нным, что ра'ньше я не знал, наприме'р, что весь мир состои'т из шести'десяти просты'х тел, не знал, что та'кое оли'фа, что та'кое кра'ски, и ка'к-то мог обходи'ться без э'тих зна'ний. Знако'мство с до'ктором подняло' меня' и нра'вственно. Я ча'сто спо'рил с ним, и хотя' обыкнове'нно остава'лся при своём мне'нии, но всё же, благодаря' ему', я ма`ло-пома'лу стал замеча'ть, что для само'го меня' не всё бы'ло я'сно, и я уже' стара'лся вы'работать в себе' возмо'жно определённые убежде'ния, что'бы указа'ния со'вести бы'ли определённы и не име'ли бы в себе' ничего' сму'тного. Тем не менеё все-та'ки э'тот са'мый образо'ванный и лу'чший челове'к в го'роде далеко' ещё не был соверше'нством. В его' мане'рах, в привы'чке вся'кий разгово'р своди'ть на спор, в его' прия'тном те'норе и да'же в его' ла'сковости бы'ло что'-то грубова'тое, семина'рское, и когда' он сни'мал сюрту'к и остава'лся в одно'й ше'лковой руба'хе и'ли броса'л в тракти'ре лаке'ю на чай, то мне каза'лось вся'кий раз, что культу'ра -- культу'рой, а тата'рин всё ещё бро'дит в нем.
На Креще'ние он опя'ть уе'хал в Петербу'рг. Он уе'хал у'тром, а по'сле обе'да пришла' ко мне сестра'. Не снима'я шу'бы и ша'пки, она' сиде'ла мо'лча, о'чень бле'дная, и смотре'ла в одну' то'чку. Её позна'бливало, и ви'дно бы'ло, что она' перемога'лась.
-- Ты, должно' быть, простуди'лась, -- сказа'л я.
Глаза' у неё напо'лнились слеза'ми, она' вста'ла и пошла' к Карповне', не сказа'в мне ни сло'ва, то'чно я оби'дел её. И немно'го пого'дя я слы'шал, как она' говори'ла то'ном го'рького упрёка:
-- Ня'нька, для чего' я жила' до сих пор? Для чего'? Ты скажи': ра'зве я не погуби'ла свое'й мо'лодости? В лу'чшие го'ды свое'й жи'зни то'лько и знать, что запи'сывать расхо'ды, разлива'ть чай, счита'ть копе'йки, занима'ть госте'й и ду'мать, что вы'ше э'того ничего' нет на све'те! Ня'нька, пойми', ведь и у меня' есть челове'ческие запро'сы, и я хочу' жить, а из меня' сде'лали каку'ю-то клю'чницу. Ведь э'то ужа'сно, ужа'сно!
Она' швырну'ла ключи' в дверь, и они' со зво'ном упа'ли в мое'й ко'мнате. Э'то бы'ли ключи' от буфе'та, от ку'хонного шка'па, от погре'ба и от ча'йной шкату'лки -- те са'мые ключи', кото'рые когда'-то ещё носи'ла моя' мать.
-- Ах, ох, ба'тюшки! -- ужаса'лась стару'ха. -- Святители-уго'дники!
Уходя' домо'й, сестра' зашла' ко мне, что'бы подобра'ть ключи', и сказа'ла:
-- Ты извини' меня'. Со мно'ю в после'днее вре'мя де'лается что'-то стра'нное.

VIII

Ка'к-то, верну'вшись от Мари'и Ви'кторовны по'здно ве'чером, я заста'л у себя' в ко'мнате молодо'го около'точного в но'вом мунди'ре; он сиде'л за мои'м столо'м и перели'стывал кни'гу.
-- Наконе'ц-то! -- сказа'л он, встава'я и потя'гиваясь. -- Я к вам уже' в тре'тий раз прихожу'. Губерна'тор приказа'л, что'бы вы пришли' к нему' за'втра ро'вно в де'вять часо'в утра'. Непреме'нно.
Он взял с меня' подпи'ску, что я в то'чности испо'лню прика'з его' превосходи'тельства, и ушёл. Э'то поздне'е посеще'ние около'точного и неожи'данное приглаше'ние к губерна'тору поде'йствовали на меня' са'мым угнета'ющим о'бразом. У меня' с раннего' де'тства оста'лся страх пе'ред жанда'рмами, полице'йскими, суде'йскими, и тепе'рь меня' томи'ло беспоко'йство, бу'дто я в са'мом де'ле был винова'т в че'м-то. И я ника'к не мог усну'ть. Ня'нька и Проко'фий то'же бы'ли взволно'ваны и не спа'ли. К тому' же е'ще у ня'ньки боле'ло у'хо, она' стона'ла и не'сколько раз принима'лась пла'кать от бо'ли. Услы'шав, что я не сплю, Проко'фий осторо'жно вошёл ко мне с ла'мпочкой и сел у стола'.
-- Вам бы перцо'вки вы'пить... -- сказа'л он, поду'мав. -- В сей юдо'ли как вы'пьешь, оно' и ничего'. И е'жели бы мама'ше влить в у'хо перцо'вки, то больша'я по'льза.
В тре'тьем ча'су он собра'лся в бо'йню за мя'сом. Я знал, что мне уже' не усну'ть до утра', и, что'бы ка'к-нибудь скорота'ть вре'мя до девяти' часо'в, я отпра'вился вме'сте с ним. Мы шли с фонарём, а его' ма'льчик Нико'лка, лет трина'дцати, с сини'ми пя'тнами на лице' от озно'бов, по выраже'нию -- соверше'"нный разбо'йник, е'хал за на'ми в саня'х, хри'плым го'лосом понука'я ло'шадь.
-- Вас у губерна'тора, должно', нака'зывать бу'дут, -- говори'л мне дорого'й Проко'фий. -- Есть губерна'торская нау'ка, есть архимандри'тская нау'ка, есть офице'рская нау'ка, есть до'кторская нау'ка, и для ка'ждого зва'ния есть своя' нау'ка. А вы не держи'тесь свое'й нау'ки, и э'того вам нельзя' дозво'лить.
Бо'йня находи'лась за кла'дбищем, и ра'ньше я ви'дел её то'лько изда'ли. Э'то бы'ли три мра'чных сара'я, окружённые се'рым забо'ром, от кото'рых, когда' дул с их сто'роны ве'тер, ле'том в жа'ркие дни несло' уду'шливою во'нью. Тепе'рь, войдя' во двор, в потёмках я не ви'дел сара'ев; мне всё попада'лись ло'шади и са'ни, пусты'е и уже' нагруже'нные мя'сом; ходи'ли лю'ди с фонаря'ми и отврати'тельно брани'лись. Брани'лись и Проко'фий, и Нико'лка, так же га'дко, и в во'здухе стоя'л непреры'вный гул от бра'ни, ка'шля и ло'шадиного ржа'нья.
Па'хло тру'пами и наво'зом. Та'яло, снег уже' перемеша'лся с гря'зью, и мне в потёмках каза'лось, что я хожу' по лу'жам кро'ви.
Набра'вши по'лные са'ни мя'са, мы отпра'вились на ры'нок в мясну'ю ла'вку. Ста'ло света'ть. Пошли' одна' за друго'ю куха'рки с корзи'нами и пожилы'е да'мы в сало'пах. Проко'фий с топоро'м в руке', в бе'лом, обры'зганном кро'вью фа'ртуке, стра'шно кля'лся, крести'лся на це'рковь, крича'л гро'мко на весь ры'нок, уверя'я, что он отдаёт мя'со по свое'й цене' и да'же себе' в убы'ток. Он обве'шивал, обсчи'тывал, куха'рки ви'дели э'то, но, оглушённые его' кри'ком, не протестова'ли, а то'лько обзыва'ли его' ка'том. Поднима'я и опуска'я свой стра'шный топо'р, он принима'л карти'нные по'зы и вся'кий раз со свире'пым выраже'нием издава'л звук "гек!", и я боя'лся, как бы в са'мом де'ло он не отруби'л кому'-нибудь го'лову и'ли ру'ку.
Я про'был в мясно'й ла'вке всё у'тро, и когда', наконе'ц, пошёл к губерна'тору, то от мое'й шу'бы па'хло мя'сом и кро'вью. Душе'вное состоя'ние у меня' бы'ло тако'е, бу'дто я, по чье'му-то приказа'нию, шел с рога'тиной на медве'дя. Я по'мню высо'кую ле'стницу с полоса'тым ковро'м и молодо'го чино'вника во фра'ке со све'тлыми пу'говицами, кото'рый, мо'лча, двумя' рука'ми, указа'л мне на дверь и побежа'л доложи'ть. Я вошёл в зал, в кото'ром обстано'вка была' роско'шна, но холодна' и безвку'сна, и осо'бенно неприя'тно реза'ли глаза' высо'кие и у'зкие зе'ркала в просте'нках и я`рко-жёлтые портье'ры на о'кнах; ви'дно бы'ло, что губерна'торы меня'лись, а обстано'вка остава'лась всё та же. Молодо'й чино'вник опя'ть указа'л мне двумя' рука'ми на дверь, и я напра'вился к большо'му зелёному столу', за кото'рым стоя'л вое'нный генера'л с Влади'миром на ше'е.
-- Господи'н Поло'знев, я проси'л вас яви'ться, -- на'чал он, держа' в руке' како'е-то письмо' и раскрыва'я рот широко' и кру'гло, как бу'ква о, -- я проси'л вас яви'ться, что'бы объяви'ть вам сле'дующее. Ваш уважа'емый ба'тюшка пи'сьменно и у'стно обраща'лся к губе'рнскому предводи'телю дворя'нства, прося' его' вы'звать вас и поста'вить вам на вид всё несоотве'тствие поведе'ния ва'шего со зва'нием дворяни'на, кото'рое вы име'ете честь носи'ть. Его' превосходи'тельство Алекса'ндр Па'влович, справедли'во полага'я, что поведе'ние ва'ше мо'жет служи'ть собла'зном, и находя', что тут одного' убежде'ния с его' сто'роны бы'ло бы недоста'точно, а необходи'мо серьёзное администрати'вное вмеша'тельство, предста'вил мне вот в э'том письме' свои' соображе'ния относи'тельно вас, кото'рые я разделя'ю.
Он говори'л э'то ти'хо, почти'тельно, сто'я пря'мо, то'чно я был его' нача'льником, и гля'дя на меня' совсе'м не стро'го. Лицо' у него' бы'ло дря'блое, поно'шенное, всё в морщи'нах, под глаза'ми отвиса'ли мешки', волоса' он кра'сил, и вообще' по нару'жности нельзя' бы'ло определи'ть, ско'лько ему' лет -- со'рок и'ли шестьдеся'т.
-- Наде'юсь, -- продолжа'л он, -- что вы оцени'те делика'тность почте'"нного Алекса'ндра Па'вловича, кото'рый обрати'лся ко мне не официа'льно, а ча'стным о'бразом. Я та'кже пригласи'л вас неофициа'льно и говорю' с ва'ми не как губерна'тор, а как и'скренний почита'тель ва'шего роди'теля. Ита'к, прошу' вас -- и'ли измени'ть ва'ше поведе'ние и верну'ться к обя'занностям, прили'чным ва'шему зва'нию, и'ли же, во избежа'ние собла'зна, пересели'ться в друго'е ме'сто, где вас не зна'ют и где вы мо'жете занима'ться чем вам уго'дно. В проти'вном же слу'чае я до'лжен бу'ду приня'ть кра'йние ме'ры.
Он с полмину'ты простоя'л мо'лча, с откры'тым ртом, гля'дя на меня'.
-- Вы вегетариа'нец? -- спроси'л он.
-- Нет, ва'ше превосходи'тельство, я ем мя'со.
Он сел и потяну'л к себе' каку'ю-то бума'гу; я поклони'лся и вы'шел.
До обе'да уже' не сто'ило идти' на рабо'ту. Я отпра'вился домо'й спать, но не мог усну'ть от неприя'тного, боле'зненного чу'вства, наве'янного на меня' бойне'й и разгово'ром с губерна'тором, и, дожда'вшись ве'чера, расстро'енный, мра'чный, пошёл к Мари'и Ви'кторовне. Я расска'зывал ей о том, как я был у губерна'тора, а она' смотре'ла на меня' с недоуме'нием, то'чно не ве'рила, и вдруг захохота'ла ве'село, гро'мко, задо'рно, как уме'ют хохота'ть то'лько доброду'шные, смешли'вые лю'ди.
-- Е'сли бы э'то рассказа'ть в Петербу'рге! -- проговори'ла она', едва' не па'дая от сме'ха и склоня'ясь к своему' столу'. -- Е'сли бы э'то рассказа'ть в Петербу'рге!

IX

Тепе'рь мы ви'делись уже' ча'сто, ра'за по два в день. Она' почти' ка'ждый день по'сле обе'да приезжа'ла на кла'дбище и, поджида'я меня', чита'ла на'дписи на креста'х и па'мятниках; иногда' входи'ла в це'рковь и, сто'я во'зле меня', смотре'ла, как я рабо'таю. Тишина', наи'вная рабо'та живопи'сцев и позоло'тчиков, рассуди'тельность Ре'дьки и то, что я нару'жно ниче'м не отлича'лся от други'х мастеровы'х и рабо'тал, как они', в одно'й жиле'тке и в опо'рках, и что мне говори'ли ты -- э'то бы'ло но'во для неё и тро'гало её. Одна'жды при ней живопи'сец, писа'вший наверху' голубя', кри'кнул мне:
-- Мисаи'л, да'й-ка мне бели'л!
Я отнёс ему' бели'л, и, когда' пото'м спуска'лся вниз по жи'дким подмо'сткам, она' смотре'ла на меня', растро'ганная до слез, и улыба'лась.
-- Како'й вы ми'лый! -- сказа'ла она'.
У меня' с де'тства оста'лось в па'мяти, как у одного' из на'ших богаче'й вы'летел из кле'тки зелёный попуга'й и как пото'м э'та краси'вая пти'ца це'лый ме'сяц броди'ла по го'роду, лени'во перелета'я из са'да в сад, одино'кая, бесприю'тная. И Мари'я Ви'кторовна напомина'ла мне э'ту пти'цу.
-- Кро'ме кла'дбища, мне тепе'рь положи'тельно не'где быва'ть, -- говори'ла она' мне со сме'хом. -- Го'род приску'чил до отвраще'ния. У Ажо'гиных чита'ют, пою'т, сюсю'кают, я не переношу' их в после'днее вре'мя; ва'ша сестра' -- нелюди'мка, m-lle Благово' за что'-то ненави'дит меня', теа'тра я не люблю'. Куда' прика'жете дева'ться?
Когда' я быва'л у неё, от меня' па'хло кра'ской и скипида'ром, ру'ки мои' бы'ли темны' -- и ей э'то нра'вилось; она' хоте'ла та'кже, что'бы я приходи'л к ней не ина'че как в своём обыкнове'нном рабо'чем пла'тье; но в гости'ной э'то пла'тье стесня'ло меня', я конфу'зился, то'чно был в мунди'ре, и потому', собира'ясь к ней, вся'кий раз надева'л свою' но'вую трико'вую па'ру. И э'то ей не нра'вилось.
-- А вы, созна'йтесь, не вполне' ещё осво'ились с ва'шею но'вою ро'лью, -- сказа'ла она' мне одна'жды. -- Рабо'чий костю'м стесня'ет вас, вам нело'вко в нем. Скажи'те, не оттого' ли э'то, что в вас нет уве'ренности и что вы не удовлетворены'? Са'мый род труда', кото'рый вы избра'ли, э'та ва'ша маляри'я -- неуже'ли она' удовлетворя'ет вас? -- спроси'ла она', смея'сь. -- Я зна'ю, окра'ска де'лает предме'ты краси'вее и прочне'е, но ведь э'ти предме'ты принадлежа'т горожа'нам, богача'м, и, в конце' концо'в, составля'ют ро'скошь. К тому' же вы са'ми не раз говори'ли, что ка'ждый до'лжен добыва'ть себе' хлеб со'бственными рука'ми, ме'жду тем вы добыва'ете де'ньги, а не хлеб. Почему' бы не держа'ться буква'льного смы'сла ва'ших слов? Ну'жно добыва'ть и'менно хлеб, то есть ну'жно паха'ть, се'ять, коси'ть, молоти'ть и'ли де'лать что'-нибудь тако'е, что име'ет непосре'дственное отноше'ние к се'льскому хозя'йству, наприме'р, пасти' коро'в, копа'ть зе'млю, руби'ть и'збы... Она' откры'ла хоро'шенький шкап, стоя'вший о'коло её пи'сьменного стола', и сказа'ла:
-- Всё э'то я вам к тому' говорю', что мне хо'чется посвяти'ть вас в свою' та'йну. Voila! Э'то моя' се`льскохозя'йственная библиоте'ка. Тут и по'ле, и огоро'д, и сад, и ско'тный двор, и па'сека. Я чита'ю с жа'дностью и уже' изучи'ла в тео'рии всё до ка'пельки. Моя' мечта', моя' сла'дкая грёза: как то'лько насту'пит март, уе'ду в на'шу Дубе'чню. Ди'вно там, изуми'тельно! Не пра'вда ли? В пе'рвый год я бу'ду пригля'дываться к де'лу и привыка'ть, а на друго'й год уже' сама' ста'ну рабо'тать по-настоя'щему, не щадя', как говори'тся, живота'. Оте'ц обеща'л подари'ть мне Дубе'чню, и я бу'ду де'лать в ней всё, что захочу'.
Раскрасне'вшись, волну'ясь до слез и смея'сь, она' мечта'ла вслух о том, как она' бу'дет жить в Дубе'чне и кака'я э'то бу'дет интере'сная жизнь. А я зави'довал ей. Март был уже' бли'зко, дни станови'лись всё бо'льше и бо'льше, и в я'ркие со'лнечные полдни' ка'пало с крыш и па'хло весно'й; мне самому' хоте'лось в дере'вню.
И когда' она' сказа'ла, что перее'дет жить в Дубе'чню, мне жи'во предста'вилось, как я оста'нусь в го'роде оди'н, и я почу'вствовал, что ревну'ю е'е к шка'пу с кни'гами и к се'льскому хозя'йству. Я не знал и не люби'л се'льского хозя'йства и хоте'л бы'ло сказа'ть ей, что се'льское хозя'йство есть ра'бское заня'тие, но вспо'мнил, что не'что подо'бное бы'ло уже' не раз говорено' мои'м отцо'м, и промолча'л.
Наступи'л Вели'кий пост. Прие'хал из Петербу'рга инжене'р Ви'ктор Ива'ныч, о существова'нии кото'рого я уже' стал забыва'ть. Прие'хал он неожи'данно, не предупреди'в да'же телегра'ммой. Когда' я пришёл, по обыкнове'нию, ве'чером, он, умы'тый, подстри'женный, помолоде'вший лет на де'сять, ходи'л по гости'ной и что'-то расска'зывал; дочь его', сто'я на коле'нях, вынима'ла из чемода'нов коро'бки, флако'ны, кни'ги и подава'ла всё э'то лаке'ю Па'влу. Увида'в инжене'ра, я нево'льно сде'лал шаг наза'д, а он протяну'л ко мне о'бе ру'ки и сказа'л, улыба'ясь, пока'зывая свои' бе'лые, кре'пкие, ямщи'цкие зу'бы:
-- Вот и он, вот и он! О'чень рад ви'деть вас, господи'н маля'р! Ма'ша всё рассказа'ла, она' тут спе'ла вам це'лый панеги'рик. Вполне' вас понима'ю и одобря'ю! -- продолжа'л он, беря' меня' под ру'ку. -- Быть поря'дочным рабо'чим куда' умне'е и честне'е, чем изводи'ть казённую бума'гу и носи'ть на лбу кока'рду. Я сам рабо'тал в Бе'льгии, вот э'тими рука'ми, пото'м ходи'л два го'да машини'стом...
Он был в коро'тком пиджаке' и по-дома'шнему в ту'флях, ходи'л, как пода'грик, слегка' перева'ливаясь и потира'я ру'ки. Что'-то напева'я, он ти'хо мурлы'кал и всё пожима'лся от удово'льствия, что, наконе'ц, верну'лся домо'й и при'нял свой люби'мый душ.
-- Спо'ра нет, -- говори'л он мне за у'жином, -- спо'ра нет, все вы ми'лые, симпати'чные лю'ди, но почему'-то, господа', как то'лько вы берётесь за физи'ческий труд и'ли начина'ете спаса'ть мужика', то всё э'то у вас в конце' концо'в сво'дится к секта'нтству. Ра'зве вы не секта'нт? Вот вы не пьёте во'дки. Что же э'то, как не секта'нтство?
Что'бы доста'вить ему' удово'льствие, я вы'пил во'дки. Вы'пил и вина'. Мы про'бовали сы'ры, колбасы', паште'ты, пи'кули и всевозмо'жные заку'ски, кото'рые привёз с собо'ю инжене'р, и вина', полу'ченные в его' отсу'тствие и'з-за грани'цы. Вина' бы'ли превосхо'дны. Почему'-то вина' и сига'ры инжене'р получа'л и'з-за грани'цы беспо'шлинно: икру' и балыки' кто'-то присыла'л ему' да'ром, за кварти'ру он не плати'л, так как хозя'ин до'ма поставля'л на ли'нию кероси'н; и вообще' на меня' он и его' дочь производи'ли та'кое впечатле'ние, бу'дто всё лу'чшее в ми'ре бы'ло к их услу'гам и получа'лось и'ми соверше'нно да'ром.
Я продолжа'л быва'ть у них, но уже' не так охо'тно. Инжене'р стесня'л меня', и в его' прису'тствии я чу'вствовал себя' свя'занным. Я не выноси'л его' я'сных, неви'нных глаз, рассужде'ния его' томи'ли меня', бы'ли мне проти'вны; томи'ло и воспомина'ние о том, что ещё так неда'вно я был подчинён это'му сыто'му, румя'ному челове'ку и что он был со мно'ю немилосе'рдно груб. Пра'вда, он брал меня' за та'лию, ла'сково хло'пал по плечу', одобря'л мою' жизнь, но я чу'вствовал, что он по-прежне'му презира'ет моё ничто'жество и те'рпит меня' то'лько в уго'ду свое'й до'чери; и я уже' не мог смея'ться и говори'ть, что хочу', и держа'лся нелюди'мом, и всё ждал, что, того' и гляди', он обзовёт меня' Пантеле'ем, как своего' лаке'я Па'вла. Как возмуща'лась моя' провинциа'льная, меща'нская го'рдость! Я, пролета'рий, маля'р, ка'ждый день хожу' к лю'дям бога'тым, чу'ждым мне, на кото'рых весь го'род смо'трит, как на иностра'нцев, и ка'ждый день пью у них дороги'е вина' и ем необыкнове'нное -- с э'тим не хоте'ла мири'ться моя' со'весть! Идя' к ним, я угрю'мо избега'л встре'чных и гляде'л исподло'бья, то'чно в са'мом де'ле был сектанто'м, а когда' уходи'л от инжене'ра домо'й, то стыди'лся свое'й сы'тости.
А гла'вное, я боя'лся увле'чься. Шел ли я по у'лице, рабо'тал ли, говори'л ли с ребя'тами, я всё вре'мя ду'мал то'лько о том, как ве'чером пойду' к Мари'и Ви'кторовне, и вообража'л себе' её го'лос, смех, похо'дку. Собира'ясь к ней, я вся'кий раз до'лго стоя'л у ня'ньки пе'ред кривы'м зе'ркалом, завя'зывая себе' га'лстук, моя' трико'вая па'ра каза'лась мне отврати'тельною, и я страда'л и в то же вре'мя презира'л себя' за то, что я так ме'лочен. Когда' она' крича'ла мне из друго'й ко'мнаты, что она' не оде'та, и проси'ла подожда'ть, я слы'шал, как она' одева'лась; э'то волнова'ло меня', я чу'вствовал, бу'дто подо мно'ю опуска'ется пол. А когда' я ви'дел на у'лице, хотя' бы изда'ли, же'нскую фигу'ру, то непреме'нно сра'внивал; мне каза'лось тогда', что все на'ши же'нщины и де'вушки вульга'рны, неле'по оде'ты, не уме'ют держа'ть себя'; и э'ти сравне'ния возбужда'ли во мне чу'вство го'рдости: Мари'я Ви'кторовна лу'чше всех! А по ноча'м я ви'дел её и себя' во сне.
Ка'к-то за у'жином мы вме'сте с инжене'ром съе'ли це'лого ома'ра. Возвраща'ясь пото'м домо'й, я вспо'мнил, что инжене'р за у'жином два ра'за сказа'л мне "любе'знейший", и я рассуди'л, что в э'том до'ме ласка'ют меня', как большо'го несча'стного пса, отби'вшегося от своего' хозя'ина, что мно'ю забавля'ются, и, когда' я надое'м, меня' прого'нят, как пса. Мне ста'ло сты'дно и бо'льно, бо'льно до слез, то'чно меня' оскорби'ли, и я, гля'дя на не'бо, дал кля'тву положи'ть всему' э'тому коне'ц.
На друго'й день я не пошёл к Должико'вым. По'здно ве'чером, когда' бы'ло совсе'м темно' и лил дождь, я прошёлся по Большо'й Дворя'нской, гля'дя на окна'. У Ажо'гиных уже' спа'ли, и то'лько в одно'м из кра'йних о'кон свети'лся ого'нь; э'то у себя' в ко'мнате стару'ха Ажо'гина вышива'ла при трех свеча'х, вообража'я, что бо'рется с предрассу'дками. У на'ших бы'ло темно', а в до'ме напро'тив, у Должико'вых, окна' свети'лись, но ничего' нельзя' бы'ло разгляде'ть сквозь цветы' и занаве'ски. Я всё ходи'л по у'лице; холо'дный ма'ртовский дождь полива'л меня'. Я слы'шал, как мой оте'ц верну'лся из клу'ба; он постуча'л в воро'та, че'рез мину'ту в окне' показа'лся ого'нь, и я уви'дел сестру', кото'рая шла торопли'во с ла'мпой и на ходу' одно'ю руко'й поправля'ла свои' густы'е во'лосы. Пото'м оте'ц ходи'л в гости'ной из угла' в у'гол и говори'л о че'м-то, потира'я ру'ки, а сестра' сиде'ла в кре'сле неподви'жно, о че'м-то ду'мая, не слу'шая его'.
Но вот они' ушли', ого'нь пога'с... Я огляну'лся на дом инжене'ра -- и тут уже' бы'ло темно'. В темноте', под дождём, я почу'вствовал себя' безнадёжно одино'ким, бро'шенным на произво'л судьбы', почу'вствовал, как в сравне'нии с э'тим мои'м одино'чеством, в сравне'нии со страда'нием, настоя'щим и с тем, кото'рое мне ещё предстоя'ло в жи'зни, ме'лки все мои' дела', жела'ния и всё то, что я до сих пор ду'мал, говори'л. Увы', дела' и мы'сли живы'х суще'ств далеко' не так значи'тельны, как их ско'рби! И не отдава'я себе' я'сно отчёта в том, что я де'лаю, я изо всей си'лы дёрнул за звоно'к у воро'т Должико'ва, по'рвал его' и побежа'л по у'лице, как мальчи'шка, испы'тывая страх и ду'мая, что сейча'с непреме'нно вы'йдут и узна'ют меня'. Когда' я останови'лся в конце' у'лицы, что'бы перевести' дух, слы'шно бы'ло то'лько, как шуме'л дождь да как где'-то далеко' по чугу'нной доске' стуча'л сто'рож.
Я целу'ю неде'лю не ходи'л к Должико'вым. Трико'вая па'ра была' про'дана. Маля'рной рабо'ты не бы'ло, я опя'ть жил впро'голодь, добыва'я себе' по 10 -- 20 копе'ек в день, где придётся, тяжёлою, неприя'тною рабо'той. Болта'ясь по коле'на в холо'дной гря'зи, надса'живая грудь, я хоте'л заглуши'ть воспомина'ния и то'чно мстил себе' за все те сы'ры и консе'рвы, кото'рыми меня' угоща'ли у инжене'ра; но всё же, едва' я ложи'лся в посте'ль, голо'дный и мо'крый, как моё гре'шное воображе'ние тотча'с же начина'ло рисова'ть мне чу'дные, обольсти'тельные карти'ны, и я с изумле'нием сознава'лся себе', что я люблю', стра'стно люблю', и засы'пал кре'пко и здоро'во, чу'вствуя, что от э'той ка'торжной жи'зни моё те'ло стано'вится то'лько сильне'е и моло'же.
В оди'н из ве'черов некста'ти пошёл снег и поду'ло с се'вера, то'чно опя'ть наступа'ла зима'. Верну'вшись с рабо'ты в э'тот ве'чер, я заста'л в свое'й ко'мнате Мари'ю Ви'кторовну. Она' сиде'ла в шу'бке, держа' о'бе ру'ки в му'фте.
-- Отчего' вы не быва'ете у меня'? -- спроси'ла она', поднима'я свои' у'мные, я'сные глаза', а я си'льно смути'лся от ра'дости и стоя'л пе'ред ней навы'тяжку, как пе'ред отцо'м, когда' тот собира'лся бить меня'; она' смотре'ла мне в лицо', и по глаза'м её бы'ло ви'дно, что она' понима'ет, почему' я смущён.
-- Отчего' вы не быва'ете у меня'? -- повтори'ла она'. -- Е'сли вы не хоти'те быва'ть, то вот я сама' пришла'.
Она' вста'ла и бли'зко подошла' ко мне.
-- Не покида'йте меня', -- сказа'ла она', и глаза' её напо'лнились слеза'ми. -- Я одна', я соверше'нно одна'!
Она' запла'кала и проговори'ла, закрыва'я лицо' му'фтой:
-- Одна'! Мне тяжело' жить, о'чень тяжело', и на всем све'те нет у меня' никого', кро'ме вас. Не покида'йте меня'!
Ища' платка', что'бы утере'ть сле'зы, она' улыбну'лась; мы молча'ли не'которое вре'мя, пото'м я обня'л её и поцелова'л, при э'том оцара'пал себе' щеку' до кро'ви була'вкой, кото'рою была' прико'лота её ша'пка.
И мы ста'ли говори'ть так, как бу'дто бы'ли близки' друг дру'гу уже' давно-давно'...

X

Дня че'рез два она' посла'ла меня' в Дубе'чню, и я был несказа'нно рад э'тому. Когда' я шел на вокза'л и пото'м сиде'л в ваго'не, то смея'лся без причи'ны, и на меня' смотре'ли, как на пья'ного. Шел снег и был моро'з по утра'м, но доро'ги уже' потемне'ли, и над ни'ми, ка'ркая, носи'лись грачи'.
Снача'ла я предполага'л устро'ить помеще'ние для нас обо'их, для меня' и Ма'ши, в боково'м фли'геле, про'тив флиге'ля госпожи' Чепрако'вой, но в нем, как оказа'лось, и'здавна жи'ли го'луби и у'тки, и очи'стить его' бы'ло невозмо'жно без того', что'бы не разру'шить мно'жества гнезд. Пришло'сь во`лей-нево'лей отправля'ться в неую'тные ко'мнаты большо'го до'ма с жалюзи'. Мужики' называ'ли э'тот дом пала'тами; в нем бы'ло бо'льше двадцати' ко'мнат, а ме'бели то'лько одно' фортепиа'но да де'тское кре'слице, лежа'вшее на чердаке', и е'сли бы Ма'ша привезла' из го'рода всю свою' ме'бель, то и тогда' всё-таки нам не удало'сь бы устрани'ть этого' впечатле'ния угрю'мой пустоты' и холода'. Я вы'брал три небольши'х ко'мнаты с о'кнами в сад и с раннего' утра' до но'чи убира'л их, вставля'я но'вые стекла', окле'ивая обо'ями, заде'лывая в полу' ще'ли и дыры'. Э'то был лёгкий, прия'тный труд. То и де'ло я бе'гал к реке' взгляну'ть, не идёт ли лед; всё мне чу'дилось, что прилете'ли скворцы'. А но'чью, ду'мая о Ма'ше, я с невырази'мо сла'дким чу'вством, с захва'тывающею ра'достью прислу'шивался к тому', как шуме'ли кры'сы и как над потолко'м гуде'л и стуча'л ве'тер; каза'лось, что на чердаке' ка'шлял ста'рый до'мовой.
Снег был глубо'кий; его' мно'го ещё подвали'ло в конце' ма'рта, но он раста'ял бы'стро, как по волшебству', ве'шние воды' прошли' бу'йно, так что в нача'ле апре'ля уже' шуме'ли скворцы' и лета'ли в саду' жёлтые ба'бочки. Была' чуде'сная пого'да. Я ка'ждый день пе'ред ве'чером ходи'л к го'роду встреча'ть Ма'шу, и что э'то бы'ло за наслажде'ние ступа'ть босы'ми нога'ми по просыха'ющей, ещё мя'гкой доро'ге! На полпу'ти я сади'лся и смотре'л на го'род, не реша'ясь подойти' к нему' бли'зко. Вид его' смуща'л меня'. Я всё ду'мал: как отнесу'тся ко мне мои' знако'мые, узна'в о мое'й любви'? Что ска'жет оте'ц? Осо'бенно же смуща'ла меня' мысль, что жизнь моя' осложни'лась и что я совсе'м потеря'л спосо'бность управля'ть е'ю, и она', то'чно возду'шный шар, уноси'ла меня' бог зна'ет куда'. Я уже' не ду'мал о том, как мне добы'ть себе' пропита'ние, как жить, а ду'мал -- пра'во, не по'мню о чем.
Ма'ша приезжа'ла в коля'ске; я сади'лся к ней, и мы е'хали вме'сте в Дубе'чню, весёлые, свобо'дные. И'ли, дожда'вшись захо'да со'лнца, я возвраща'лся домо'й недово'льный, ску'чный, недоумева'я, отчего' не прие'хала Ма'ша, а у воро'т уса'дьбы и'ли в саду' меня' встреча'ло неожи'данно ми'лое привиде'ние -- она'! Ока'зывалось, что она' прие'хала по желе'зной доро'ге и со ста'нции пришла' пешко'м. Како'е э'то бы'ло торжество'! В про'стеньком шерстяно'м пла'тье, в косы'ночке, со скро'мным зо'нтиком, но затя'нутая, стро'йная, в дороги'х заграни'чных боти'нках -- э'то была' тала'нтливая актри'са, игра'вшая меща'ночку. Мы осма'тривали на'ше хозя'йство и реша'ли, где бу'дет чья ко'мната, где у нас бу'дут алле'и, огоро'д, па'сека. У нас уже' бы'ли ку'ры, у'тки и гу'си, кото'рых мы люби'ли за то, что они' бы'ли на'ши. У нас уже' бы'ли пригото'влены для посе'ва овёс, кле'вер, тимо'шка, гре'ча и огоро'дные семена', и мы вся'кий раз осма'тривали всё э'то и обсужда'ли подо'лгу, како'й мо'жет быть урожа'й, и всё, что говори'ла мне Ма'ша, каза'лось мне необыкнове'нно у'мным и прекра'сным. Э'то бы'ло са'мое счастли'вое вре'мя мое'й жи'зни.
Вско'ре по'сле Фомино'й неде'ли мы венча'лись в на'шей прихо'дской це'ркви, в селе' Курило'вке, в трех верста'х от Дубе'чни. Ма'ша хоте'ла, что'бы всё устро'илось скро'мно; по её жела'нию, шафера'ми у нас бы'ли крестья'нские па'рни, пел оди'н дьячо'к, и возвраща'лись мы из це'ркви на небольшо'м тря'ском таранта'се, и она' сама' пра'вила. Из городски'х госте'й у нас была' то'лько моя' сестра' Клеопа'тра, кото'рой дня за три до сва'дьбы Ма'ша посла'ла запи'ску. Сестра' была' в бе'лом пла'тье и в перча'тках. Во вре'мя венча'ния она' ти'хо пла'кала от умиле'ния и ра'дости, выраже'ние ли'ца у неё бы'ло матери'нское, бесконе'чно до'брое. Она' опьяне'ла от на'шего сча'стья и улыба'лась, бу'дто вдыха'ла в себя' сла'дкий чад, и, гля'дя на неё во вре'мя на'шего венча'ния, я по'нял, что для неё на све'те нет не'чего вы'ше любви', земно'й любви', и что она' мечта'ет о ней та'йно, ро'бко, но постоя'нно и стра'стно. Она' обнима'ла и целова'ла Ма'шу и, не зна'я, как вы'разить свой восто'рг, говори'ла ей про меня':
-- Он до'брый! Он о'чень до'брый!
Пе'ред тем, как уе'хать от нас, она' переоде'лась в своё обыкнове'нное пла'тье и повела' меня' в сад, что'бы поговори'ть со мно'ю наедине'.
-- Оте'ц о'чень огорчён, что ты ничего' не написа'л ему', -- сказа'ла она', -- ну'жно бы'ло попроси'ть у него' благослове'ния. Но, в су'щности, он о'чень дово'лен. Он говори'т, что э'та жени'тьба подни'мет тебя' в глаза'х всего' о'бщества и что под влия'нием Мари'и Ви'кторовны ты ста'нешь серьёзнее относи'ться к жи'зни. Мы по вечера'м тепе'рь говори'м то'лько о тебе', и вчера' он да'же вы'разился так: "наш Мисаи'л". Э'то меня' пора'довало. По-ви'димому, он что'-то заду'мал, и мне ка'жется, он хо'чет показа'ть тебе' приме'р великоду'шия и пе'рвый заговори'т о примире'нии. О'чень возмо'жно, что на днях он прие'дет сюда' к вам.
Она' не'сколько раз торопли'во перекрести'ла меня' и сказа'ла:
-- Ну, бог с тобо'ю, будь сча'стлив. Аню'та Благово' о'чень у'мная де'вушка, она' говори'т про твою' жени'тьбу, что э'то бог посыла'ет тебе' но'вое испыта'ние. Что ж? В семе'йной жи'зни не одни' ра'дости, но и страда'ния. Без э'того нельзя'.
Провожа'я её, я и Ма'ша прошли' пешко'м версты' три; пото'м, возвраща'ясь, мы шли ти'хо и мо'лча, то'чно отдыха'ли. Ма'ша держа'ла меня' за ру'ку, на душе' бы'ло легко' и уже' не хоте'лось говори'ть о любви'; по'сле венча'ния мы ста'ли друг дру'гу ещё бли'же и родне'"й, и нам каза'лось, что уже' ничто' не мо'жет разлучи'ть нас.
-- Твоя' сестра' -- симпати'чное существо', -- сказа'ла Ма'ша, -- но похо'же, бу'дто её до'лго му'чили. Должно' быть, твой оте'ц ужа'сный челове'к.
Я стал расска'зывать ей, как воспи'тывали меня' и сестру' и как, в са'мом де'ле, бы'ло мучи'тельно и бестолко'во на'ше де'тство. Узна'в, что ещё так неда'вно меня' бил оте'ц, она' вздро'гнула и прижа'лась ко мне.
-- Не расска'зывай бо'льше, -- проговори'ла она'. -- Э'то стра'шно.
Тепе'рь уже' она' не расстава'лась со мно'ю. Мы жи'ли в большо'м до'ме, в трех ко'мнатах, и по вечера'м кре'пко запира'ли дверь, кото'рая вела' в пусту'ю часть до'ма, то'чно там жил кто'-то, кого' мы не зна'ли и боя'лись. Я встава'л ра'но, с рассве'том, и тотча'с же принима'лся за каку'ю-нибудь рабо'ту. Я починя'л теле'ги, проводи'л в саду' доро'жки, копа'л гря'ды, кра'сил кры'шу на до'ме. Когда' пришло' вре'мя се'ять овёс, я про'бовал двои'ть, скороди'ть, се'ять, и де'лал всё э'то добросовёстно, не отстава'я от рабо'тника; я утомля'лся, от дождя' и от резкого' холо'дного ве'тра у меня' подо'лгу горе'ли лицо' и но'ги, по ноча'м сни'лась мне вспа'ханная земля'. Но полевы'е рабо'ты не привлека'ли меня'. Я не знал сельского' хозя'йства и не люби'л его'; э'то, быть мо'жет, оттого', что пре'дки мои' не бы'ли земледе'льцами и в жи'лах мои'х текла' чи'сто городска'я кровь. Приро'ду я люби'л не'жно, люби'л и по'ле, и луга', и огоро'ды, но мужи'к, поднима'ющий сохо'ю зе'млю, понука'ющий свою' жа'лкую ло'шадь, обо'рванный, мо'крый, с вы'тянутою ше'ей, был для меня' выраже'нием гру'бой, ди'кой, некраси'вой си'лы, и, гля'дя на его' неуклю'жие движе'ния, я вся'кий раз нево'льно начина'л ду'мать о давно' проше'дшей, легенда'рной жи'зни, когда' лю'ди не зна'ли ещё употребле'ния огня'. Суро'вый бык, ходи'вший с крестья'нским ста'дом, и ло'шади, когда' они', стуча' копы'тами, носи'лись по дере'вне, наводи'ли на меня' страх, и всё ма`ло-ма'льски кру'пное, си'льное и серди'тое, был ли то бара'н с рога'ми, гуса'к и'ли цепна'я соба'ка, представля'лось мне выраже'нием всё той же гру'бой, ди'кой си'лы. Э'то предубежде'ние осо'бенно си'льно говори'ло во мне в дурну'ю пого'ду, когда' над чёрным вспа'ханным по'лем нависа'ли тяжёлые облака'. Гла'вное же, когда' я паха'л и'ли се'ял, а дво'е-трое стоя'ли и смотре'ли, как я э'то де'лаю, то у меня' не бы'ло созна'ния неизбе'жности и обяза'тельности э'того труда', и мне каза'лось, что я забавля'юсь. И я предпочита'л де'лать что'-нибудь во дворе', и ничто' мне так не нра'вилось, как кра'сить кры'шу.
Я ходи'л че'рез сад и че'рез луг на на'шу ме'льницу. Её арендова'л Степа'н, кури'ловский мужи'к, краси'вый, сму'глый, с густо'ю чёрною бородо'й, на вид -- сила'ч. Ме'льничного де'ла он не люби'л и счита'л его' ску'чным и невы'годным, а жил на ме'льнице то'лько для того', что'бы не жить до'ма. Он был шо'рник, и о'коло него' всегда' прия'тно па'хло смоло'й и ко'жей. Разгова'ривать он не люби'л, был вял, неподви'жен и всё напева'л "у-лю-лю-лю'", си'дя на берегу' и'ли на поро'ге. К нему' приходи'ли иногда' из Курило'вки его' жена' и тёща, о'бе белоли'цые, то'мные, кро'ткие; они' ни'зко кла'нялись ему' и называ'ли его' "вы, Степа'н Петро'вич". А он, не отве'тив на их покло'н ни движе'нием, ни сло'вом, са'дился в стороне' на берегу' и напева'л ти'хо: "у-лю-лю-лю'". Проходи'л в молча'нии час-дру'гой. Тёща и жена', пошепта'вшись, встава'ли и не'которое вре'мя гляде'ли на него', ожида'я, что он огля'нется, пото'м ни'зко кла'нялись и говори'ли сла'дкими, певу'чими голоса'ми:
-- Проща'йте, Степа'н Петро'вич!
И уходи'ли. По'сле того', убира'я оста'вленный и'ми у'зел с бара'нками и'ли руба'ху, Степа'н вздыха'л и говори'л, мигну'в в их сто'рону:
-- Же'нский пол!
Ме'льница в два поста'ва рабо'тала днем и но'чью. Я помога'л Степа'ну, э'то мне нра'вилось, и когда' он уходи'л куда'-нибудь, я охо'тно остава'лся вме'сто него'.

XI

По'сле тёплой, я'сной пого'ды наступи'ла распу'тица; весь май шли дожди', бы'ло хо'лодно. Шум ме'льничных колёс и дождя' располага'л к ле'ни и ко сну. Дрожа'л пол, па'хло му'кой, и э'то то'же нагоня'ло дремо'ту. Жена' в коро'тком по'лушубке, в высо'ких, мужски'х калоша'х, пока'зывалась ра'за два в день и говори'ла всегда' одно' и то же:
-- И э'то называ'ется ле'том! Ху'же, чем в октябре'!
Вме'сте мы пи'ли чай, вари'ли ка'шу и'ли по це'лым часа'м сиде'ли мо'лча, ожида'я, не ути'хнет ли дождь. Раз, когда' Степа'н ушёл куда'-то на я'рмарку, Ма'ша пробыла' на ме'льнице всю ночь. Когда' мы вста'ли, то нельзя' бы'ло поня'ть, кото'рый час, так как дождевы'е облака' заволокли' всё не'бо; то'лько пе'ли со'нные петухи' в Дубе'чне и крича'ли дергачи' на лугу'; бы'ло ещё о'чень, о'чень ра'но... Мы с жено'й спусти'лись к плёсу и вы'тащили ве'ршу, кото'рую накану'не при нас забро'сил Степа'н. В ней би'лся оди'н большо'й о'кунь и, задира'я вверх клешню', топо'рщился рак.
-- Вы'пусти их, -- сказа'ла Ма'ша. -- Пусть и они' бу'дут сча'стливы.
Оттого', что мы вста'ли о'чень ра'но и пото'м ничего' не де'лали, э'тот день каза'лся о'чень дли'нным, са'мым дли'нным в мое'й жи'зни. Пе'ред ве'чером верну'лся Степа'н, и я пошёл домо'й, в уса'дьбу.
-- Сего'дня приезжа'л твой оте'ц, -- сказа'ла мне Ма'ша.
-- Где же он? -- спроси'л я.
-- Уе'хал. Я его' не приняла'.
Ви'дя, что я стою' и молчу', что мне жаль моего' отца', она' сказа'ла:
-- На'до быть после'довательным. Я не приняла' и веле'ла переда'ть ему', что'бы он уже' бо'льше не беспоко'ился и не приезжа'л к нам.
Че'рез мину'ту я уже' был за воро'тами и шел в го'род, что'бы объясни'ться с отцо'м. Бы'ло гря'зно, ско'льзко, хо'лодно. В пе'рвый раз по'сле сва'дьбы мне ста'ло вдруг гру'стно, и в мозгу' моём, утомлённом э'тим дли'нным се'рым днем, промелькну'ла мысль, что, быть мо'жет, я живу' не так, как на'до. Я утоми'лся, ма`ло-пома'лу мно'ю овладе'ли слабоду'шие, лень, не хоте'лось дви'гаться, сообража'ть, и, пройдя' немно'го, я махну'л руко'й и верну'лся наза'д.
Среди' двора' стоя'л инжене'р в ко'жаном пальто' с капюшо'ном и говори'л гро'мко:
-- Где ме'бель? Была' прекра'сная ме'бель в сти'ле empire, бы'ли карти'ны, бы'ли ва'зы, а тепе'рь хоть ша'ром покати'! Я покупа'л име'ние с ме'белью, черт бы её драл!
О'коло него' стоя'л и мял в рука'х свою' ша'пку генеральши'н рабо'тник Моисе'й, па'рень лет 25-ти, худо'й, рябова'тый, с ма'ленькими на'глыми глаза'ми; одна' щека' у него' была' бо'льше друго'й, то'чно он отлежа'л её.
-- Вы, ва'ше высо`коблагоро'дие, изво'лили покупа'ть без ме'бели, -- нереши'тельно проговори'л он. -- Я по'мню-с.
-- Замолча'ть! -- кри'кнул инжене'р, побагрове'л, затря'сся, и э'хо в саду' гро'мко повтори'ло его' крик.

XII

Когда' я де'лал что'-нибудь в саду' и'ли на дворе', то Моисе'й стоя'л во'зле и, заложи'в ру'ки наза'д, лени'во и на'гло гляде'л на меня' свои'ми ма'ленькими гла'зками. И э'то до тако'й сте'пени раздража'ло меня', что я броса'л рабо'ту и уходи'л.
От Степа'на мы узна'ли, что э'тот Моисе'й был любо'вником у генера'льши. Я заме'тил, что когда' к ней приходи'ли за деньга'ми, то снача'ла обраща'лись к Моисе'ю, и раз я ви'дел, как како'й-то мужи'к, весь чёрный, должно' быть, у'гольщик, кла'нялся ему' в но'ги; иногда', пошепта'вшись, он выдава'л де'ньги сам, не докла'дывая ба'рыне, из чего' я заключи'л, что при слу'чае он опери'ровал са'мостоятельно, за свой счет.
Он стреля'л у нас в саду' под о'кнами, таска'л на на'шего погре'ба съестно'е, брал, не спрося'сь, лошаде'й; а мы возмуща'лись, перестава'ли ве'рить, что Дубе'чня на'ша, и Ма'ша говори'ла, бледне'я:
-- Неуже'ли мы должны' жить с э'тими га'дами ещё полтора' го'да?
Сын генера'льши, Ива'н Чепрако'в, служи'л конду'ктором на на'шей доро'ге. За зи'му он си'льно похуде'л и ослабе'л, так что уже' пьяне'л с одно'й рю'мки и зя'бнул в тени'. Конду'кторское пла'тье он носи'л с отвраще'нием и стыди'лся его', но своё ме'сто счита'л вы'годным, так как мог красть све'чи и продава'ть их. Моё но'вое положе'ние возбужда'ло в нем сме'шанное чу'вство удивле'ния, за'висти и сму'тной наде'жды, что и с ним мо'жет случи'ться что'-нибудь подо'бное. Он провожа'л Ма'шу восхи'щенными глаза'ми, спра'шивал, что я тепе'рь ем за обе'дом, и на его' тоще'м, некраси'вом лице' появля'лось гру'стное и сла'дкое выраже'ние, и он шевели'л па'льцами, то'чно осяза'л моё сча'стье.
-- Послу'шай, ма'ленькая по'льза, -- говори'л он суетли'во, ка'ждую мину'ту заку'ривая; там, где он стоя'л, бы'ло всегда' насо'рено, так как на одну' папиро'су он тра'тил деся'тки спи'чек. -- Послу'шай, жизнь у меня' тепе'рь подле'йшая. Гла'вное, вся'кий пра'порщик мо'жет крича'ть: "ты конду'ктор! ты!" Понаслу'шался я, брат, в ваго'нах вся'кой вся'чины и, зна'ешь, по'нял: скве'рная жизнь! Погуби'ла меня' мать! Мне в ваго'не оди'н до'ктор сказа'л: е'сли роди'тели развра'тные, то де'ти у них выхо'дят пья'ницы и'ли престу'пники. Вот оно' что!
Раз он пришёл во двор, шата'ясь. Глаза' у него' бессмы'сленно блужда'ли, дыха'ние бы'ло тяжёлое; он смея'лся, пла'кал и говори'л что'-то, как в горя'чечном бреду', и в его' спу'танной ре'чи бы'ли поня'тны для меня' то'лько сло'ва: "Моя' мать! Где моя' мать?", кото'рые произноси'л он с пла'чем, как ребёнок, потеря'вший в толпе' свою' мать. Я увёл его' к себе' в сад и уложи'л там под де'ревом, и пото'м весь день и всю ночь я и Ма'ша по о'череди сиде'ли во'зле него'. Ему' бы'ло нехорошо', а Ма'ша с омерзе'нием гляде'ла в его' бле'дное, мо'крое лицо' и говори'ла:
-- Неуже'ли э'ти га'ды проживу'т в на'шем дворе' ещё полтора' го'да? Э'то ужа'сно! Э'то ужа'сно!
А ско'лько огорче'ний причиня'ли нам крестья'не! Ско'лько тяжёлых разочарова'ний на пе'рвых же по'рах, в весе'нние ме'сяцы, когда' так хоте'лось быть счастли'вым! Моя' жена' стро'ила шко'лу. Я начерти'л план шко'лы на шестьдеся'т ма'льчиков, и зе'мская упра'ва одо'брила его', но посове'товала стро'ить шко'лу в Курило'вке, в большо'м селе', кото'рое бы'ло всего' в трех верста'х от нас; кста'ти же курило'вская шко'ла, в кото'рой учи'лись де'ти из четырёх дереве'нь, в том числе' из на'шей Дубе'чни, была' стара' и тесна', и по гнило'му полу' уже' ходи'ли с опа'ской. В конце' ма'рта Ма'шу, по её жела'нию, назна'чили попечи'тельницей кури'ловской шко'лы, а в нача'ле апре'ля мы три ра'за собира'ли сход и убежда'ли крестья'н, что их шко'ла тесна' и стара' и что необходи'мо стро'ить но'вую. Приезжа'ли член зе'мской упра'вы и инспе'ктор наро'дных учи'лищ и то'же убежда'ли. По'сле ка'ждого схо'да нас окружа'ли и проси'ли на ведро' во'дки; нам бы'ло жа'рко в толпе', мы ско'ро уто'млялись и возвраща'лись домо'й недово'льные и немно'го сконфуже'нные. В конце' концо'в мужики' отвели' под шко'лу зе'млю и обяза'лись доста'вить из го'рода на свои'х лошадя'х весь строи'тельный материа'л. И как то'лько упра'вились с яровы'ми, в пе'рвое же воскресе'нье из Курило'вки и Дубе'чни пошли' подво'ды за кирпичо'м для фунда'мента. Вы'ехали чуть свет на заре', а возврати'лись по'здно ве'чером; мужики' бы'ли пья'ны и говори'ли, что замучи'лись.
Как наро'чно, дожди' и хо'лод продолжа'лись весь май. Доро'га испо'ртилась, ста'ло гря'зно. Подво'ды, возвраща'ясь из го'рода, заезжа'ли обыкнове'нно к нам во двор -- и како'й э'то был у'жас! Вот в воро'тах пока'зывается ло'шадь, расста'вив пере'дние но'ги, пуза'тая; она', пре'жде чем въе'хать во двор, кла'няется; вполза'ет на ро'спусках двенадцатиарши'нное бревно', мо'крое, оскли'злое на вид; во'зле него', запахну'вшись от дождя', не гля'дя под но'ги, не обходя' луж, шага'ет мужи'к с поло'й, за'ткнутою за по'яс. Пока'зывается друга'я подво'да -- с тёсом, пото'м тре'тья -- с бревно'м, четвёртая... и ме'сто пе'ред до'мом ма`ло-пома'лу запру'живается ло'шадьми, брёвнами, до'сками. Мужики' и ба'бы с оку'танными голова'ми и с подты'канными пла'тьями, озло'бленно гля'дя на на'ши окна', шумя'т, тре'буют, что'бы к ним вы'шла ба'рыня; слышны' гру'бые руга'тельства. А в стороне' сто'ит Моисе'й, и нам ка'жется, что он наслажда'ется на'шим позо'ром.
-- Не ста'нем бо'льше вози'ть! -- крича'т мужики'. -- Заму'чились! Пошла' бы сама' и вози'ла!
Ма'ша, бле'дная, оторопе'в, ду'мая, что сейча'с к ней ворву'тся в дом, высыла'ет на полве'дра; по'сле э'того шум стиха'ет, и дли'нные бре'вна одно' за други'м ползу'т обра'тно со двора'.
Когда' я собира'лся на постро'йку, жена' волнова'лась и говори'ла:
-- Мужики' зля'тся. Как бы они' тебе' не сде'лали чего'-нибудь. Нет, погоди', и я с тобо'й пое'ду.
Мы уезжа'ли в Курило'вку вме'сте, и там пло'тники проси'ли у нас на чай. Сруб уже' был гото'в, пора' уже' бы'ло класть фунда'мент, но не приходи'ли ка'менщики; происходи'ла заде'ржка, и пло'тники ропта'ли. А когда', наконе'ц, пришли' ка'менщики, то оказа'лось, что нет песку': ка'к-то упусти'ли из ви'ду, что он нуже'н. По'льзуясь на'шим безвы'ходным положе'нием, мужики' запроси'ли по тридцати' копе'ек за воз, хотя' от постро'йки до ре'ки, где бра'ли песо'к, не бы'ло и че'тверти версты', а всех во'зов пона'добилось бо'лее пятисо'т. Конца' не бы'ло недоразуме'ниям, бра'ни и попроша'йству, жена' во'змущалась, а подрядчик-каме'нщик, Тит Петро'в, семи`десятиле'тний стари'к, брал её за ру'ку и говори'л:
-- Гляди' ты сюда'! Гляди' ты сюда'! Привези' ты мне то'лько песку', пригоню' тебе' сра'зу де'сять челове'к, и в два дня бу'дет гото'во! Гляди' ты сюда'!
Но привезли' песо'к, прошло' и два, и четы'ре дня, и неде'ля, а на ме'сте бу'дущего фунда'мента всё ещё зия'ла кана'ва.
-- Э'так с ума' сойдёшь! -- волнова'лась жена'. -- Что за наро'д! Что за наро'д!
Во вре'мя э'тих неуря'диц к нам приезжа'л инжене'р Ви'ктор Ива'ныч. Он привози'л с собо'ю кульки' с ви'нами и заку'сками, до'лго ел и пото'м ложи'лся спать на терра'се и храпе'л, так что рабо'тники пока'чивали голова'ми и говори'ли:
-- Одна'че!
Ма'ша быва'ла не ра'да его' прие'зду, не ве'рила ему' и в то же вре'мя сове'товалась с ним; когда' он, вы'спавшись по'сле обе'да и вста'вши не в ду'хе, ду'рно отзыва'лся о на'шем хозя'йстве и'ли выража'л сожале'ние, что купи'л Дубе'чню, кото'рая принесла' ему' уже' сто'лько убы'тков, то на лице' у бе'дной Ма'ши выража'лась тоски'; она' жа'ловалась ему', он зева'л и говори'л, что мужико'в на'до драть.
На'шу жени'тьбу и на'шу жизнь он называ'л коме'дией, говори'л, что э'то капри'з, баловство'.
-- С не'ю уже' быва'ло не'что подо'бное, -- расска'зывал он мне про Ма'шу. -- Она' раз вообра'зила себя' о'перною певи'цей и ушла' от меня'; я иска'л её два ме'сяца и, любе'знейший, на одни' телегра'ммы истра'тил ты'сячу рубле'й.
Он уже' не называ'л меня' ни секта'нтом, ни господи'ном маляро'м и не относи'лся с одобре'нием к мое'й рабо'чей жи'зни, как ра'ньше, а говори'л:
-- Вы -- стра'нный челове'к! Вы -- ненорма'льный челове'к! Не сме'ю предска'зывать, но вы ду'рно кончи'те-с!
А Ма'ша пло'хо спала' по ноча'м и всё ду'мала о че'м-то, си'дя у окна' на'шей спа'льни. Не бы'ло уже' сме'ха за у'жином, ни ми'лых грима'с. Я страда'л, и когда' шел дождь, то ка'ждая ка'пля его' вре'зывалась в моё се'рдце, как дробь, и я гото'в был пасть пе'ред Ма'шей на коле'ни и извиня'ться за пого'ду. Когда' во дворе' шуме'ли мужики', то я то'же чу'вствовал себя' винова'тым. По це'лым часа'м я проси'живал на одно'м ме'сте, ду'мая то'лько о том, како'й великоле'пный челове'к Ма'ша, како'й э'то чуде'сный челове'к. Я стра'стно люби'л её, и меня' восхища'ло всё, что она' де'лала, всё, что говори'ла. У неё бы'ла скло'нность к ти'хим кабине'тным заня'тиям, она' люби'ла чита'ть подо'лгу, изуча'ть что'-нибудь; она', зна'вшая хозя'йство то'лько по кни'гам, удивля'ла всех нас свои'ми позна'ниями, и сове'ты, каки'е она' дава'ла, все пригоди'лись, и ни оди'н из них не пропа'л в хозя'йстве да'ром. И при всем том, ско'лько благоро'дства, вку'са и благоду'шия, того' са'мого благоду'шия, како'е быва'ет то'лько у прекра'сно воспи'танных люде'й!
Для э'той же'нщины со здоро'вым, положи'тельным умо'м беспоря'дочная обстано'вка с ме'лкими забо'тами и дря'згами, в кото'рой мы тепе'рь жи'ли, была' мучи'тельна; я э'то ви'дел и сам не мог спать по ноча'м, голова' моя' рабо'тала, и слезы' подступа'ли к го'рлу. Я мета'лся, не зна'я, что де'лать.
Я скака'л в го'род и привози'л Ма'ше кни'ги, газе'ты, конфе'ты, цветы', я вме'сте со Степа'ном лови'л ры'бу, по це'лым часа'м бродя' по ше'ю в холо'дной воде' под дождём, что'бы пойма'ть нали'ма и разнообра'зить наш стол; я уни'женно проси'л мужико'в не шуме'ть, пои'л их во'дкой, подкупа'л, дава'л им ра'зные обеща'ния. И ско'лько я ещё де'лал глу'постей!
Дожди', наконе'ц, переста'ли, земля' вы'сохла. Вста'нешь у'тром, часа' в четы'ре, вы'йдешь в сад -- роса' блести'т на цвета'х, шумя'т пти'цы и насеко'мые, на не'бе ни одного' облачка'; и сад, и луг, и река' так прекра'сны, но воспомина'ния о мужика'х, о подво'дах, об инжене'ре! Я и Ма'ша вме'сте уезжа'ли на беговы'х дро'жках в по'ле, взгляну'ть на овёс. Она' пра'вила, я сиде'л сза'ди; пле'чи у неё бы'ли припо'дняты и ве'тер игра'л её волоса'ми.
-- Права' держи'! -- крича'ла она' встре'чным.
-- Ты похо'жа на ямщика', -- сказа'л я ей ка'к-то.
-- А мо'жет быть! Ведь мой дед, оте'ц инжене'ра, был ямщи'к. Ты не знал э'того? -- спроси'ла она', оберну'вшись ко мне, и тотча'с же предста'вила, как крича'т и как пою'т ямщи'ки.
"И сла'ва бо'гу! -- ду'мал я, слу'шая её. -- Сла'ва бо'гу!" И опя'ть воспомина'ния о мужика'х, о подво'дах, об инжене'ре...

XIII

Прие'хал на велосипе'де до'ктор Благово'. Ста'ла ча'сто быва'ть сестра'. Опя'ть разгово'ры о физи'ческом труде', о прогре'ссе, о таи'нственном и'ксе, ожида'ющем челове'чество в отдалённом бу'дущем. До'ктор не люби'л на'шего хозя'йства, потому' что оно' меша'ло нам спо'рить, и говори'л, что паха'ть, коси'ть, пасти' теля'т недосто'йно свобо'дного челове'ка и что все э'ти гру'бые ви'ды борьбы' за существова'ние лю'ди со вре'менем возло'жат на живо'тных и на маши'ны, а са'ми бу'дут занима'ться исключи'тельно нау'чными иссле'дованиями. А сестра' всё проси'ла отпусти'ть её пора'ньше домо'й, и е'сли остава'лась до по'зднего ве'чера и'ли ночева'ть, то волне'ниям не бы'ло конца'.
-- Бо'же мой, како'й вы ещё ребёнок! -- говори'ла с упрёком Ма'ша. -- Э'то да'же смешно', наконе'ц.
-- Да, смешно', -- соглаша'лась сестра', -- я созна'ю, что э'то смешно'; но что де'лать, е'сли я не в си'лах поборо'ть себя'? Мне всё ка'жется, что я поступа'ю ду'рно.
Во вре'мя сеноко'са у меня' с непривы'чки боле'ло всё те'ло; си'дя ве'чером на терра'се со свои'ми и разгова'ривая, я вдруг засы'пал, и на'до мно'ю гро'мко смея'лись. Меня' буди'ли и уса'живали за стол у'жинать, меня' одолева'ла дремо'та, и я, как в забы'тьи, ви'дел огни', лица', таре'лки, слы'шал голоса' и не понима'л их. А вста'вши ра'но у'тром, тотча'с же бра'лся за ко'су и'ли уходи'л на постро'йку и рабо'тал весь день.
Остава'ясь в пра'здники до'ма, я замеча'л, что жена' и сестра' скрыва'ют от меня' что'-то и да'же как бу'дто избега'ют меня'. Жена' была' нежна' со мно'ю по-пре'жнему, но бы'ли у неё каки'е-то свои' мы'сли, кото'рых она' не сообща'ла мне. Бы'ло несомне'нно, что раздраже'ние её про'тив крестья'н росло', жизнь для неё станови'лась всё тяжелеё, а ме'жду тем она' уже' не жа'ловалась мне. С до'ктором тепе'рь она' говори'ла охотнеё, чем со мно'ю, и я не понима'л, отчего' э'то так.
В на'шей губе'рнии был обы'чай: во вре'мя сеноко'са и убо'рки хле'ба по вечера'м на ба'рский двор приходи'ли рабо'чие и их угоща'ли во'дкой, да'же молоды'е де'вушки выпива'ли по стака'ну. Мы не держа'лись э'того; косари' и ба'бы стоя'ли у нас на дво'ре до по'зднего ве'чера, ожида'я во'дки, и пото'м уходи'ли с бра'нью. А Ма'ша в э'то вре'мя суро'во хму'рилась и молча'ла и'ли же говори'ла до'ктору с раздраже'нием, впо`лго'лоса:
-- Дикари'! Печене'ги!
В дере'вне новичко'в встреча'ют неприве'тливо, почти' вражде'бно, как в шко'ле. Так встре'тили и нас. В пе'рвое вре'мя на нас смотре'ли как на люде'й глу'пых и простова'тых, кото'рые купи'ли себе' име'ние то'лько потому', что не'куда дева'ть де'нег. Над на'ми смея'лись. В на'шем лесу' и да'же в саду' мужики' пасли' свой скот, угоня'ли к себе' в дере'вню на'ших коро'в и лошаде'й и пото'м приходи'ли тре'бовать за потра'ву. Приходи'ли це'лыми о'бществами к нам во двор и шу'мно заявля'ли, бу'дто мы, когда' коси'ли, захвати'ли край како'й-нибудь не принадлежа'щей нам Бы'шеевки и'ли Семени'хи; а так как мы ещё не зна'ли то'чно грани'ц на'шей земли', то ве'рили на сло'во и плати'ли штраф; пото'м же ока'зывалось, что коси'ли мы пра'вильно. В на'шем лесу' дра'ли ли'пки. Оди'н дубе'ченский мужи'к, кула'к, торгова'вший во'дкой без пате'нта, подкупа'л на'ших рабо'тников и вме'сте с ни'ми обма'нывал нас са'мым преда'тельским о'бразом: но'вые колеса' на теле'гах заменя'л ста'рыми, брал на'ши па'хотные хомуты' и продава'л их нам же и т. п. Но оби'днее всего' бы'ло то, что происходи'ло в Курило'вке на постро'йке; там ба'бы по ноча'м кра'ли тёс, кирпи'ч, изразцы', желе'зо; ста'роста с поняты'ми де'лал у них о'быск, сход штра'фовал ка'ждую на два рубля', и пото'м э'ти штра'фные де'ньги пропива'лись всем ми'ром.
Когда' Ма'ша узнава'ла об э'том, то с негодова'нием говори'ла до'ктору и'ли мое'й сестре':
-- Каки'е живо'тные! Э'то у'жас! у'жас!
И я слы'шал не раз, как она' выража'ла сожале'ние, что зате'яла стро'ить шко'лу.
-- Пойми'те, -- убежда'л её до'ктор, -- пойми'те, что е'сли вы стро'ите э'ту шко'лу и вообще' де'лаете добро', то не для мужико'в, а во и'мя культу'ры, во и'мя бу'дущего. И чем э'ти мужики' ху'же, тем бо'льше по'водов стро'ить шко'лу. Пойми'те!
В го'лосе его', одна'ко, слы'шалась неуве'ренность, и мне каза'лось, что он вме'сте с Ма'шей ненави'дел мужико'в.
Ма'ша ча'сто уходи'ла на ме'льницу и брала' с собо'ю сестру', и о'бе, смея'сь, говори'ли, что они' иду'т посмотре'ть на Степа'на, како'й он краси'вый. Степа'н, как оказа'лось, был медли'телен и неразгово'рчив то'лько с мужчи'нами, в же'нском же о'бществе держа'л себя' развя'зно и говори'л без у'молку. Раз, придя' на реку' купа'ться, я нево'льно подслу'шал разгово'р. Ма'ша и Клеопа'тра, о'бе в бе'лых пла'тьях, сиде'ли на берегу' под и'вой, в широ'кой те'ни, а Степа'н стоя'л во'зле, заложи'в ру'ки наза'д, и говори'л:
-- Не'што мужики' -- лю'ди? Не лю'ди, а, извини'те, зверьё, шарлата'ны. Кака'я у мужика' жизнь? То'лько есть да пить, харчи' бы подеше'вле, да в тракти'ре го'рло драть без ума'; и ни тебе' разгово'ров хоро'ших, ни обраще'ния, ни форма'льности, а так, неве'жа! И сам в гря'зи, и жена' в гря'зи, и де'ти в гря'зи, в чем был, в том и лег, карто'шку из щей та'щит пря'мо па'льцами, квас пьет с тарака'ном -- хоть бы поду'л!
-- Бе'дность ведь! -- вступи'лась сестра'.
-- Кака'я бе'дность! Оно' то'чно, нужда', да ведь нужда' нужде' рознь, суда'рыня. Вот е'жели челове'к в остро'ге сиди'т, и'ли, ска'жем, слепо'й, и'ли без ног, то э'то, действи'тельно, не дай бог никому', а е'жели он на во'ле, при своём уме', глаза' и ру'ки у него' есть, си'ла есть, бог есть, то чего' ему' ещё? Баловство', суда'рыня, неве'жество, а не бе'дность. Е'жели вот вы, поло'жим, хоро'шие господа', по образова'нию ва'шему, из ми'лости пожела'ете оказа'ть ему' спо'собие, то он ва'ши де'ньги пропьёт по свое'й по'длости и'ли, того' ху'же, сам откро'ет пите'йное заведе'ние и на ва'ши де'ньги начнёт наро'д гра'бить. Вы изво'лите говори'ть -- бе'дность. А ра'зве бо'гатый мужи'к живёт лу'чше? То'же, извини'те, как свинья'. Грубия'н, горла'н, дуби'на, идёт поперёк себя' то'лще, мо'рда пу'хлая, кра'сная -- так бы, ка'жется, размахну'лся и ля'пнул его', подлеца'. Вот Ларио'н дубе'ченский то'же бо'гатый, а, небо'сь, лубки' в ва'шем лесу' дерёт не ху'же бедно'го; и сам руга'тель, и де'ти руга'тели, а как вы'пьет ли'шнее, чкне'тся но'сом в лу'жу и спит. Все они', суда'рыня, не стою'щие. Поживёшь с ни'ми в дере'вне, так сло'вно в а'ду. Навя'зла она' у меня' в зуба'х, деревня'-то э'та, и благодарю' господа', царя' небесно'го, и сыт я, и оде'т, отслужи'л в драгу'нах свой срок, отходи'л ста'ростой три го'да, и во'льный я каза'к тепе'рь: где хочу', там и живу'. В дере'вне жить не жела'ю, и никто' не име'ет права' меня' заста'вить. Говоря'т, жена'. Ты, говоря'т, обя'зан в избе' с жено'й жить. А почему' та'кое? Я к ей не нанима'лся.
-- Скажи'те, Степа'н, вы жени'лись по любви'? -- спроси'ла Ма'ша.
-- Кака'я у нас в дере'вне любо'вь? -- отве'тил Степа'н и усмехну'лся. -- Со'бственно, суда'рыня, е'жели вам уго'дно знать, я жена'т во второ'й раз. Я сам не кури'ловский, а из Залего'ща, а в Курило'вку меня' пото'м в зятья' взя'ли. Зна'чит, роди'тель не пожела'л дели'ть нас проме'жду себе' -- нас всех пять бра'тьев, я поклони'лся и был тако'в, пошёл в чужу'ю дере'вню, в зятья'. А пе'рвая моя' жена' померла' в молоды'х лета'х.
-- Отчего'?
-- От глу'пости. Пла'чет, быва'ло, всё пла'чет и пла'чет без то'лку, да так и зача'хла. Каки'е-то всё тра'вки пила', что'бы покрасиве'ть, да, должно', повреди'ла вну'тренность. А втора'я моя' жена', курило'вская -- что в ней? Дереве'нская ба'ба, мужичка', и бо'льше ничего'. Когда' её за меня' сва'тали, мне помани'лось: ду'маю, молода'я, бе'лая из себя', чи'сто живу'т. Мать у ней сло'вно бы хлысто'вка и ко'фей пьет, а гла'вное, зна'чит, чи'сто живу'т. Ста'ло быть, жени'лся, а на друго'й день се'ли обе'дать, приказа'л я тёще ло'жку пода'ть, а она' подаёт ло'жку и, гляжу', па'льцем её вы'терла. Вот тебе' на, ду'маю, хороша' у вас чи'стота. Пожи'л с ни'ми год и ушёл. Мне, мо'жет, на городско'й бы жени'ться, -- продолжа'л он, помолча'в. -- Говоря'т, жена' му'жу помо'щница. Для чего' мне помо'щница, я и сам себе' помогу', а ты лу'чше со мной поговори', да не так, что'бы всё те'-те-те-те, а обстоя'тельно, чувстви'тельно. Без хоро'шего разгово'ра -- что за жизнь!
Степа'н вдруг замолча'л, и тотча'с же послы'шалось его' ску'чное, моното'нное "у-лю-лю-лю'". Э'то зна'чило, что он уви'дел меня'.
Ма'ша быва'ла ча'сто на ме'льнице и в бесе'дах со Степа'ном, очеви'дно, находи'ла удово'льствие; Степа'н так и'скренно и убеждённо брани'л мужико'в -- и её тяну'ло к нему'. Когда' она' возвраща'лась с ме'льницы, то вся'кий раз мужик-дурачо'к, кото'рый стерёг сад, крича'л на неё:
-- Де'вка Пала'шка! Здоро'во, де'вка Пала'шка! -- И ла'ял на неё по-соба'чьи: -- Гав! гав!
А она' остана'вливалась и смотре'ла на него' со внима'нием, то'чно в ла'е э'того дурачка' находи'ла отве'т на свои' мы'сли, и, вероя'тно, он притя'гивал её так же, как брань Степа'на. А до'ма ожида'ло её како'е-нибудь изве'стие, вро'де того', наприме'р, что дереве'нские гу'си пото'лкли у нас на огоро'де капу'сту и'ли что Ларио'н во'жжи укра'л, и она' говори'ла, пожа'в плеча'ми, с усме'шкой:
-- Что же вы хоти'те от э'тих люде'й!
Она' негодова'ла, на душе' у неё собира'лась на'кипь, а я, ме'жду тем, привыка'л к мужика'м и меня' всё бо'льше тяну'ло к ним. В большинстве' э'то бы'ли не'рвные, раздражённые, оско'рбленные лю'ди; э'то бы'ли лю'ди с пода'вленным воображе'нием, неве'жественные, с бе'дным, ту'склым кругозо'ром, всё с одни'ми и те'ми же мы'слями о се'рой земле', о се'рых днях, о чёрном хле'бе, лю'ди, кото'рые хитри'ли, но, как пти'цы, пря'тали за де'рево то'лько одну' го'лову, -- кото'рые не уме'ли счита'ть. Они' не шли к вам на сеноко'с за два'дцать рубле'й, но шли за полве'дра во'дки, хотя' за два'дцать рубле'й могли' бы купи'ть четы'ре ведра'. В са'мом де'ле, бы'ли и грязь, и пья'нство, и глу'пость, и обма'ны, но при всем том, одна'ко, чу'вствовалось, что жизнь мужи'цкая, в о'бщем, де'ржится на како'м-то кре'пком, здоро'вом сте'ржне. Каки'м бы неуклю'жим зве'рем ни каза'лся мужи'к, идя' за свое'ю сохо'й, и как бы он ни дурма'нил себя' во'дкой, всё же, пригля'дываясь к нему' побли'же, чу'вствуешь, что в нем есть то ну'жное и о'чень ва'жное, чего' нет, наприме'р, в Ма'ше и в до'кторе, а и'менно, он ве'рит, что гла'вное на земле' -- пра'вда, и что спасе'ние его' и всего' наро'да в одно'й лишь пра'вде, и пото'му бо'льше всего' на све'те он лю'бит справедли'вость. Я говори'л жене', что она' ви'дит пятна' на стекле', но не ви'дит са'мого стекла'; в отве'т она' молча'ла и'ли же напева'ла, как Степа'н: "у-лю-лю-лю'"... Когда' э'та до'брая, у'мная же'нщина бледне'ла от негодова'ния и с дро'жью в го'лосе говори'ла с до'ктором о пья'нстве и обма'нах, то меня' приводи'ла в недоуме'ние и поража'ла её забы'вчивость. Как могла' она' забы'ть, что её оте'ц, инжене'р, то'же пил, мно'го пил, и что де'ньги, на кото'рые была' ку'плена Дубе'чня, бы'ли приобретены' путе'м це'лого ря'да на'глых, бессо'вестных обма'нов? Как могла' она' забы'ть?

XIV

И сестра' то'же жила' свое'ю осо'бою жи'знью, кото'рую тща'тельно скрыва'ла от меня'. Она' ча'сто шепта'лась с Ма'шей. Когда' я подходи'л к ней, она' вся сжима'лась и взгляд её станови'лся винова'тым, умоля'ющим; очеви'дно, в её душе' происходи'ло что'-то тако'е, чего' она' боя'лась и'ли стыди'лась. Что'бы ка'к-нибудь не встре'титься в саду' и'ли не оста'ться со мно'ю вдвоём, она' все вре'мя держа'лась о'коло Ма'ши, и мне приходи'лось говори'ть с не'ю ре'дко, то'лько за обе'дом.
Ка'к-то ве'чером я ти'хо шел са'дом, возвраща'ясь с постро'йки. Уже' начина'ло темне'ть. Не замеча'я меня', не слы'ша мои'х шаго'в, сестра' ходи'ла о'коло ста'рой, широ'кой я'блони, соверше'нно бесшу'мно, то'чно привиде'ние. Она' была' в чёрном и ходи'ла бы'стро, все по одно'й ли'нии, взад и вперёд, гля'дя в зе'млю. Упа'ло с де'рева я'блоко, она' вздро'гнула от шу'ма, останови'лась и прижа'ла ру'ки к виска'м. В э'то са'мое вре'мя я подошёл к ней.
В поры'ве не'жной любви', кото'рая вдруг прилила' к моему' се'рдцу, со слеза'ми, вспомина'я почему'-то на'шу мать, на'ше де'тство, я обня'л её за пле'чи и поцелова'л.
-- Что с тобо'ю? -- спроси'л я. -- Ты страда'ешь, я давно' э'то ви'жу. Скажи', что с тобо'ю?
-- Мне стра'шно... -- проговори'ла она', дрожа'.
-- Что же с тобо'й? -- допы'тывался я. -- Ра'ди бо'га, будь открове'нна!
-- Я бу'ду, бу'ду открове'нна, я скажу' тебе' всю пра'вду. Скрыва'ть от тебя' -- э'то так тяжело', так мучи'тельно! Мисаи'л, я люблю'... -- продолжа'ла она' шёпотом. -- Я люблю', я люблю'... Я сча'стлива, но почему' мне так стра'шно!
Послы'шались шаги', показа'лся ме'жду дере'вьями до'ктор Благово' в ше'лковой руба'хе, в высо'ких сапога'х. Очеви'дно, здесь о'коло я'блони у них бы'ло назна'чено свида'ние. Уви'дев его', она' бро'силась к нему' поры'висто, с боле'зненным кри'ком, то'чно его' отнима'ли у неё:
-- Влади'мир! Влади'мир!
Она' прижима'лась к нему' и с жа'дностью гляде'ла ему' в лицо', и то'лько тепе'рь я заме'тил, как похуде'ла и побледне'ла она' в после'днее вре'мя. Осо'бенно э'то бы'ло заме'тно по её кружевно'му воротничку', кото'рый я давно' знал и кото'рый тепе'рь свободнеё, чем когда'-либо, облега'л её ше'ю, то'нкую и дли'нную. До'ктор смути'лся, но то'тчас же опра'вился и сказа'л, пригла'живая её во'лосы:
-- Ну, по'лно, по'лно... Заче'м так не'рвничать? Ви'дишь, я прие'хал.
Мы молча'ли, засте'нчиво погля'дывая друг на дру'га. Пото'м мы шли втроём, и я слы'шал, как до'ктор говори'л мне:
-- Культу'рная жизнь у нас ещё не начина'лась. Старики' утеша'ют себя', что е'сли тепе'рь нет ничего', то бы'ло что'-то в сороковы'х и'ли шестидеся'тых года'х; э'то -- старики', мы же с ва'ми мо'лоды, на'ших мозго'в ещё не тро'нул marasmus senilis {ста'рческое бесси'лие (лат.).}, мы не мо'жем утеша'ть себя' таки'ми иллю'зиями. Нача'ло Ру'си бы'ло в 862 году', а начала' культу'рной Ру'си, я так понима'ю, ещё не бы'ло.
Но я не вника'л в э'ти соображе'ния. Ка'к-то бы'ло стра'нно, не хоте'лось ве'рить, что сестра' влюблена', что она' вот идёт и де'ржит за ру'ку чужо'го и не'жно смо'трит на него'. Моя' сестра', э'то не'рвное, запу'ганное, заби'тое, не свобо'дное существо', лю'бит челове'ка, кото'рый уже' жена'т и име'ет дете'й! Чего'-то мне ста'ло жаль, а чего' и'менно -- не зна'ю; прису'тствие до'ктора почему'-то бы'ло уже' неприя'тно, и я ника'к не мог поня'ть, что мо'жет вы'йти из э'той их любви'.

XV

Я и Ма'ша е'хали в Курило'вку на освяще'ние шко'лы.
-- О'сень, о'сень, о'сень... -- ти'хо говори'ла Ма'ша, гля'дя по сторона'м. -- Прошло' ле'то. Птиц нет, и зелены' одни' то'лько ве'рбы.
Да, уже' прошло' ле'то. Стоя'т я'сные, тёплые дни, но по утра'м свежо', пастухи' выхо'дят уже' в тулу'пах, а в на'шем саду' на а'страх роса' не высыха'ет в тече'ние всего' дня. Всё слы'шатся жа'лобные зву'ки, и не разберёшь, ста'вня ли э'то но'ет на свои'х ржа'вых пе'тлях и'ли летя'т журавли' -- и стано'вится хорошо' на душе' и так хо'чется жить!
-- Прошло' ле'то... -- говори'ла Ма'ша. -- Тепе'рь мы с тобо'ю мо'жем подвести' ито'ги. Мы мно'го рабо'тали, мно'го ду'мали, мы ста'ли лу'чше от э'того, -- честь нам и сла'ва, -- мы преуспе'ли в ли'чном соверше'нстве; но э'ти на'ши успе'хи име'ли ли заме'тное влия'ние на окружа'ющую жизнь, принесли' ли по'льзу, хотя' кому'-нибудь? Нет. Неве'жество, физи'ческая грязь, пья'нство, порази'тельно высо'кая де'тская сме'ртность -- всё оста'лось, как и бы'ло, и оттого', что ты паха'л и се'ял, а я тра'тила де'ньги и чита'ла кни'жки, никому' не ста'ло лу'чше. Очеви'дно, мы рабо'тали то'лько для себя' и широко' мы'слили то'лько для себя'.
Подо'бные рассужде'ния сбива'ли меня', и я не знал, что ду'мать.
-- Мы от начала' до конца' бы'ли и'скренни, -- сказа'л я, -- а кто и'скренен, тот и прав.
-- Кто спо'рит? Мы бы'ли пра'вы, но мы непра'вильно осуществля'ли то, в чем мы пра'вы. Пре'жде всего', са'мые на'ши вне'шние приёмы -- ра'зве они' не оши'бочны? Ты хо'чешь быть поле'зен лю'дям, но уж одни'м тем, что ты покупа'ешь име'ние, ты с са'мого начала' прегражда'ешь себе' вся'кую возмо'жность сде'лать для них что'-нибудь поле'зное. Зате'м, е'сли ты рабо'таешь, одева'ешься и ешь, как мужи'к, то ты свои'м авторите'том как бы узаконяе'шь э'ту их тяжёлую, неуклю'жую оде'жду, ужа'сные и'збы, э'ти их глу'пые бороды'... С друго'й стороны', допу'стим, что ты рабо'таешь до'лго, о'чень до'лго, всю жизнь, что и конце' концо'в получа'ются ко`е-каки'е практи'ческие результа'ты, но что они', э'ти твои' результа'ты, что они' мо'гут про'тив таки'х сти'хийных сил, как гуртово'е неве'жество, го'лод, хо'лод, вырожде'ние? Ка'пля в мо'ре! Тут нужны' други'е спо'собы борьбы', си'льные, сме'лые, ско'рые! Е'сли в са'мом де'ле хо'чешь быть поле'зен, то выходи' из те'сного кру'га обы'чной де'ятельности и стара'йся де'йствовать сра'зу на ма'ссу! Нужна' пре'жде всего' шу'мная, энерги'ческая про'поведь. Почему' иску'сство, наприме'р му'зыка, так живу'че, так популя'рно и так си'льно на са'мом де'ле? А потому', что му'зыкант и'ли певе'ц де'йствует сра'зу на ты'сячи. Ми'лое, ми'лое иску'сство! -- продолжа'ла она', мечта'тельно гля'дя на не'бо. -- Иску'сство даёт кры'лья и уно'сит далеко-далеко'! Кому' надое'ла грязь, ме'лкие грошо'вые интере'сы, кто возмущён, оско'рблен и негоду'ет, тот мо'жет найти' поко'й и удовлетворе'ние то'лько в прекра'сном.
Когда' мы подъезжа'ли к Курило'вке, пого'да была' я'сная, ра'достная. Ко`е-где' во двора'х молоти'ли, па'хло ржано'ю соло'мой. За плетня'ми я'рко красне'ла ряби'на, и дере'вья круго'м, куда' ни взгля'нешь, бы'ли всё золоты'е и'ли кра'сные. На колоко'льне звони'ли, несли' к шко'ле о'браза, и бы'ло слы'шно, как пе'ли: "Засту'пница усе'рдная". А како'й прозра'чный во'здух, как высоко' лета'ли го'луби!
Служи'ли в кла'ссной моле'бен. Пото'м кури'ловские крестья'не поднесли' Ма'ше ико'ну, а дубе'ченские -- большо'й кре'ндель и позоло'ченную соло'нку. И Ма'ша разрыда'лась.
-- А е'жели что бы'ло ска'зано ли'шнее и'ли каки'е неудово'льствия, то прости'те, -- сказа'л оди'н стари'к и поклони'лся ей и мне.
Когда' мы е'хали домо'й, Ма'ша огля'дывалась на шко'лу; зелёная кры'ша, вы'крашенная мно'ю и тепе'рь блесте'вшая на со'лнце, до'лго была' видна' нам. И я чу'вствовал, что взгля'ды, кото'рые броса'ла тепе'рь Ма'ша, бы'ли проща'льные.

XVI

Ве'чером она' собрала'сь в го'род.
В после'днее вре'мя она' ча'сто уезжа'ла в го'род и там ночева'ла. В её отсу'тствие я не мог рабо'тать, ру'ки у меня' опуска'лись и слабе'ли; наш большо'й двор каза'лся ску'чным, отврати'тельным пустырём, сад шуме'л серди'то, и без неё дом, дере'вья, ло'шади для меня' уже' не бы'ли "на'ши".
Я никуда' не выходи'л из до'му, а все сиде'л за её столо'м, о'коло её шка'па с се`льскохозя'йственными кни'гами, э'тими бы'вшими фавори'тами, тепе'рь уже' нену'жными, смотре'вшими на меня' так сконфуже'нно. По це'лым часа'м, пока' би'ло семь, восе'мь, де'вять, пока' за о'кнами наступа'ла осе'нняя ночь, чёрная, как са'жа, я осма'тривал её ста'рую перча'тку, и'ли перо', кото'рым она' всегда' писа'ла, и'ли её ма'ленькие но'жницы; я ничего' не де'лал и я'сно сознава'л, что е'сли ра'ньше де'лал что'-нибудь, е'сли паха'л, коси'л, руби'л, то потому' то'лько, что э'того хоте'ла она'. И е'сли бы она' посла'ла меня' чи'стить глубо'кий коло'дец, где бы я стоя'л по по'яс в воде', то я поле'з бы и в коло'дец, не разбира'я, ну'жно э'то и'ли нет. А тепе'рь, когда' её не бы'ло во'зле, Дубе'чня с её разва'линами, неубра'нством, с хло'пающими ста'внями, с вора'ми, ночны'ми и дневны'ми, представля'лась мне уже' ха'осом, в кото'ром вся'кая рабо'та была' бы бесполе'зна. Да и для чего' мне бы'ло тут рабо'тать, для чего' забо'ты и мы'сли о бу'дущем, е'сли я чу'вствовал, что из-по'д меня' ухо'дит по'чва, что роль моя' здесь, в Дубе'чне, уже' сы'грана, что меня', одни'м сло'вом, ожида'ет та же у'часть, кото'рая пости'гла кни'ги по се'льскому хозя'йству? О, кака'я э'то была' тоска' но'чью, в часы' одино'чества, когда' я ка'ждую мину'ту прислу'шивался с трево'гой, то'чно ждал, что во`т-во'т кто'-нибудь крикне'т, что мне пора' ухо'дить. Мне не бы'ло жаль Дубе'чни, мне бы'ло жаль свое'й любви', для кото'рой, очеви'дно, то'же наступи'ла уже' своя' о'сень. Како'е э'то огро'мное сча'стье люби'ть и быть люби'мым и како'й у'жас чу'вствовать, что начина'ешь сва'ливаться с э'той высо'кой ба'шни!
Ма'ша верну'лась из го'рода на друго'й день к ве'черу. Она' была' недово'льна че'м-то, но скрыва'ла э'то и то'лько сказа'ла, заче'м э'то вста'влены все зи'мние ра'мы -- э'так задохну'ться мо'жно. Я вы'ставил две ра'мы. Нам есть не хоте'лось, но мы се'ли и поу'жинали.
-- Пойди', вы'мой ру'ки, -- сказа'ла жена'. -- От тебя' па'хнет зама'зкой.
Она' привезла' из го'рода но'вые иллюстри'рованные журна'лы, и мы вме'сте рассма'тривали их по'сле у'жина. Попада'лись приложе'ния с мо'дными карти'нками и вы'кройками. Ма'ша огля'дывала их мелько'м и откла'дывала в сто'рону, что'бы пото'м рассмотре'ть осо'бо, как сле'дует; но одно' пла'тье с широ'кою, как ко'локол, гла'дкою ю'бкой и с больши'ми рукава'ми заинтересова'ло её, и она' мину'ту смотре'ла на него' серьёзно и внима'тельно.
-- Э'то неду'рно, -- сказа'ла она'.
-- Да, э'то пла'тье тебе' о'чень пойдёт, -- сказа'л я. -- О'чень!
И гля'дя с умиле'нием на пла'тье, любу'ясь э'тим се'рым пятно'м то'лько потому', что оно' ей понра'вилось, я продолжа'л не'жно:
-- Чудно'е, преле'стное пла'тье! Прекра'сная, великоле'пная Ма'ша! Дорога'я моя' Ма'ша!
И слезы' зака'пали на карти'нку.
-- Великоле'пная Ма'ша... -- бормота'л я. -- Ми'лая, дорога'я Ма'ша...
Она' пошла' и легла', а я ещё с час сиде'л и рассма'тривал иллюстра'ции.
-- Напра'сно ты вы'ставил ра'мы, -- сказа'ла она' из спа'льни. -- Бою'сь, как бы не бы'ло хо'лодно. Ишь ведь, как задува'ет!
Я прочёл ко`е-что' из "смеси'" -- о приготовле'нии дешёвых черни'л и о са'мом большо'м брилья'нте на све'те. Мне опя'ть попа'лась мо'дная карти'нка с пла'тьем, кото'рое ей понра'вилось, и я вообрази'л себе' её на балу' с веёром, с го'лыми плеча'ми, блестя'щую, роско'шную, зна'ющую толк и в му'зыке, и в жи'вописи, и в литерату'ре, и како'ю ма'ленькою, коро'ткою показа'лась мне моя' роль!
На'ша встре'ча, э'то на'ше супру'жество бы'ли лишь эпизо'дом, каки'х бу'дет ещё не ма'ло в жи'зни э'той живо'й, бога'то одарённой же'нщины. Всё лу'чшее в ми'ре, как я уже' сказа'л, бы'ло к её услу'гам и получа'лось е'ю соверше'нно да'ром, и да'же иде'и и мо'дное у'мственное униже'ние служи'ли ей для наслажде'ния, разнообра'зя ей жизнь, и я был лишь изво'зчиком, кото'рый довёз её от одного' увлече'ния к друго'му. Тепе'рь уж я не нуже'н ей, она' вы'порхнет, и я оста'нусь оди'н.
И как бы в отве'т на мои' мы'сли на дворе' разда'лся отча'янный крик:
-- Ка-ра-у-л'!
Э'то был то'нкий ба'бий го'лос, и, то'чно жела'я передразни'ть его', в трубе' загуде'л ве'тер то'же то'нким го'лосом. Прошло' с полмину'ты, и опя'ть послы'шалось сквозь шум ве'тра, но уже' как бу'дто с друго'го конца' двора':
-- Ка-ра-у-л'!
-- Мисаи'л, ты слы'шишь? -- спроси'ла ти'хо жена'. -- Ты слы'шишь?
Она' вы'шла ко мне из спа'льни в одно'й соро'чке, с распу'щенными волоса'ми, и прислу'шалась, гля'дя на тёмное окно'.
-- Кого'-то ду'шат! -- проговори'ла она'. -- Э'тою ещё недостава'ло.
Я взял ружье'" и вы'шел. На дворе' бы'ло о'чень темно', дул си'льный ве'тер, так что тру'дно бы'ло стоя'ть. Я прошёлся к воро'там, прислу'шался: шумя'т дере'вья, свисти'т ве'тер и в саду', должно' быть, у мужика-дура'чка лени'во подвыва'ет соба'ка. За воро'тами тьма кроме'шная, на ли'нии ни одного' огонька'. И о'коло того' флиге'ля, где в про'шлом году' была' конто'ра, вдруг разда'лся приду'шенный крик:
-- Ка-ра-у-л'!
-- Кто там? -- окли'кнул я.
Боро'лись два челове'ка. Оди'н выта'лкивал, а друго'й упира'лся, и о'ба тяжело' дыша'ли.
-- Пусти'! -- говори'л оди'н, и я узна'л Ива'на Чепрако'ва; о'н-то и крича'л то'нким ба'бьим го'лосом. -- Пусти', прокля'тый, а то я тебе' все ру'ки искуса'ю!
В друго'м я узна'л Моисе'я. Я розня'л их и при э'том не удержа'лся и уда'рил Моисе'я по лицу' два ра'за. Он упа'л, пото'м поднялся', и я уда'рил его' ещё раз.
-- Они' хоте'ли меня' уби'ть, -- бормота'л он. -- К мама'шиному комо'ду подбира'лись... Их я жела'ю запере'ть во фли'геле для безопас'ности-с.
А Чепрако'в был пьян, не узнава'л меня' и все глубоко' вздыха'л, как бы набира'я во'здуху, что'бы опя'ть кри'кнуть карау'л.
Я оста'вил их и верну'лся в дом; жена' лежа'ла в посте'ли, уже' оде'тая. Я рассказа'л ей о том, что происходи'ло на дворе', и не скрыл да'же, что бил Моисе'я.
-- Стра'шно жить в дере'вне, -- проговори'ла она'. -- И кака'я э'то дли'нная ночь, бог с ней.
-- Ка-ра-у-л'! -- послы'шалось опя'ть, немно'го пого'дя.
-- Я пойду' у'йму их, -- сказа'л я.
-- Нет, пусть они' себе' там перегрызу'т го'рла, -- проговори'ла она' с брезгли'вым выраже'нием.
Она' гляде'ла в потоло'к и прислу'шивалась, а я сиде'л во'зле, не сме'я заговори'ть с не'ю, с таки'м чу'вством, как бу'дто я был винова'т, что на дворе' крича'ли "карау'л" и что ночь бы'ла така'я дли'нная.
Мы молча'ли, и я с нетерпе'нием ждал, когда' в о'кнах забре'зжит свет. А Ма'ша все вре'мя гляде'ла так, бу'дто очну'лась от забытья' и тепе'рь удивля'лась, как э'то она', та'кая у'мная, воспи'танная, та'кая опря'тная, могла' попа'сть в э'тот жа'лкий провинциа'льный пусты'рь, в ша'йку ме'лких, ничто'жных люде'й, и как э'то она' могла' забы'ться до та'кой сте'пени, что да'же увлекла'сь одни'м из э'тих люде'й и бо'льше полуго'да была' его' жено'й. Мне каза'лось, что для неё бы'ло уже' всё равно', что я, что Моисе'й, что Чепрако'в; всё для неё слило'сь в э'том пья'ном, ди'ком "карау'л" -- и я, и наш брак, и на'ше хозя'йство, и осе'нняя распу'тица; и когда' она' вздыха'ла и'ли дви'галась, что'бы лечь поудобнеё, то я чита'л на её лице': "О, поскореё бы у'тро!"
У'тром она' уе'хала.
Я про'жил в Дубе'чне ещё три дня, поджида'я её, пото'м сложи'л все на'ши ве'щи в одну' ко'мнату, за'пер и пошёл в го'род. Когда' я позвони'лся к инжене'ру, то был уже' ве'чер, и на на'шей Большо'й Дворя'нской горе'ли фонари'. Па'вел сказа'л мне, что никого' нет до'ма: Ви'ктор Ива'ныч уе'хал в Петербу'рг, а Мари'я Ви'кторовна, должно' быть, у Ажо'гиных на репети'ции. По'мню, с каки'м волне'нием я шел пото'м к Ажо'гиным, как стуча'ло и замира'ло моё се'рдце, когда' я поднима'лся по ле'стнице и до'лго стоя'л вверху' на площа'дке, не сме'я войти' в э'тот храм муз! В за'ле на сто'лике, на роя'ле, на сце'не горе'ли све'чи, везде' по три, и пе'рвый спекта'кль был назна'чен на три'надцатое число', и тепе'рь пе'рвая репети'ция бы'ла в понеде'льник -- тяжёлый день. Борьба' с предрассу'дками! Все люби'тели сцени'ческого иску'сства бы'ли уже' в сбо'ре; ста'ршая, средня'я и мла'дшая ходи'ли по сце'не, чита'я свои' ро'ли по тетра'дкам. В стороне' ото' всех неподви'жно стоя'л Ре'дька, прислони'вшись виско'м к стене', и с обожа'нием смотре'л на сце'ну, ожида'я начала' репети'ции. Всё как бы'ло!
Я напра'вился к хозя'йке -- на'до бы'ло поздоро'ваться, но вдруг все заши'кали, замаха'ли мне, что'бы я не стуча'л нога'ми. Ста'ло ти'хо. По'дняли кры'шку у роя'ля, се'ла кака'я-то да'ма, щу'ря свои' близору'кие глаза' на но'ты, и к роя'лю подошла' моя' Ма'ша, разоде'тая, краси'вая, но краси'вая ка'к-то осо'бенно, по-но'вому, совсе'м не похо'жая на ту Ма'шу, кото'рая весно'й приходи'ла ко мне на ме'льницу; она' запе'ла:

Отчего' я люблю' тебя', све'тлая ночь?

За всё вре'мя на'шего знако'мства э'то в пе'рвый раз я слы'шал, как она' пе'ла. У неё был хоро'ший, со'чный, си'льный го'лос, и, пока' она' пе'ла, мне каза'лось, что я ем спе'лую, сла'дкую, души'стую ды'ню. Вот она' ко'нчила, ей аплоди'ровали, и она' улыба'лась о'чень дово'льная, игра'я глаза'ми, перели'стывая но'ты, поправля'я на себе' пла'тье, то'чно пти'ца, кото'рая вы'рвалась, наконе'ц, из кле'тки и на свобо'де оправля'ет свои' кры'лья. Во'лосы у неё бы'ли зачёсаны на у'ши, и на лице' бы'ло нехоро'шее, задо'рное выраже'ние, то'чно она' хоте'ла сде'лать всем нам вы'зов и'ли кри'кнуть на нас, как на лошаде'й: "Эй, вы, ми'лые!"
И, должно' быть, в э'то вре'мя она' была' о'чень похо'жа на своего' де'да ямщика'.
-- И ты здесь? -- спроси'ла она', подава'я мне ру'ку. -- Ты слы'шал, как я пе'ла? Ну, как ты нахо'дишь? -- и не дожида'ясь моего' отве'та, она' продолжа'ла: -- О'чень кста'ти, что ты здесь. Сего'дня но'чью я уезжа'ю ненадо'лго в Петербу'рг. Ты меня' отпу'стишь?
В по'лночь я провожа'л её на вокза'л. Она' не'жно обняла' меня', вероя'тно, в благода'рность за то, что я не задава'л нену'жных вопро'сов, и обеща'ла писа'ть мне, а я до'лго сжима'л её ру'ки и целова'л их, едва' сде'рживая сле'зы, не говоря' ей ни сло'ва.
А когда' она' уе'хала, я стоя'л, смотре'л на удаля'вшиеся огни', ласка'л её в своём воображе'нии и ти'хо говори'л:
-- Ми'лая моя' Ма'ша, великоле'пная Ма'ша...
Ночева'л я в Мака'рихе у Ка'рповны, а у'тром уже' вме'сте с Ре'дькой обива'л ме'бель у одного' бога'того купца', выдава'вшего свою' дочь за до'ктора.

XVII

В воскресе'нье по'сле обе'да приходи'ла ко мне сестра' и пила' со мно'ю чай.
-- Тепе'рь я о'чень мно'го чита'ю, -- говори'ла она', пока'зывая мне кни'ги, кото'рые она', идя' ко мне, взяла' из городско'й библиоте'ки. -- Спаси'бо твое'й жене' и Влади'миру, они' возбуди'ли во мне самосозна'ние. Они' спасли' меня', сде'лали то, что я тепе'рь чу'вствую себя' челове'ком. Пре'жде, быва'ло, я не спала' по ноча'м от ра'зных забо'т: "ах, за неде'лю у нас сошло' мно'го са'хару! ах, как бы не пересоли'ть огурцы'!" И тепе'рь я то'же не сплю, но у меня' уже' други'е мы'сли. Я му'чаюсь, что так глу'по, малоду'шно прошла' у меня' полови'на жи'зни. Своё про'шлое я презира'ю, стыжу'сь его', а на отца' я смотрю' тепе'рь, как на своего' врага'. О, как я благода'рна твое'й жене'! А Влади'мир? Э'то та'кой чу'дный челове'к! Они' откры'ли мне глаза'.
-- Э'то нехорошо', что ты не спишь по ноча'м, -- сказа'л я.
-- Ты ду'маешь -- я больна'? Ниско'лько. Влади'мир вы'слушал меня' и говори'л, что я соверше'нно здоро'ва. Но де'ло не в здоро'вье, оно' не так ва'жно... Ты мне скажи': я права'?
Она' нужда'лась в нра'вственной подде'ржке -- э'то бы'ло очеви'дно. Ма'ша уе'хала, до'ктор Благово' был в Петербу'рге, и в го'роде не остава'лось никого', кро'ме меня', кто бы мог сказа'ть ей, что она' права'. Она' при'стально вгля'дывалась мне в лицо', стара'ясь проче'сть мои' та'йные мы'сли, и е'сли я при ней заду'мывался и молча'л, то она' э'то принима'ла на свой счет и станови'лась печа'льна. Приходи'лось всё вре'мя быть настороже', и когда' она' спра'шивала меня', права' ли она', то я спеши'л отве'тить ей, что она' права' и что я глубоко' её уважа'ю.
-- Ты зна'ешь? Мне у Ажо'гиных да'ли роль, -- продолжа'ла она'. -- Хочу' игра'ть на сце'не. Хочу' жить, одни'м сло'вом, хочу' пить из по'лной ча'ши. Тала'нта у меня' нет никако'го, и роль всего' в де'сять строк, но всё же э'то неизмери'мо вы'ше и благоро'днее, чем разлива'ть чай по пяти' раз на день и подгля'дывать, не съе'ла ли куха'рка ли'шнего куска'. А гла'вное, пусть, наконе'ц, оте'ц уви'дит, что и я спосо'бна на проте'ст.
По'сле ча'ю она' легла' на мою' посте'ль и полежа'ла не'которое вре'мя с закры'тыми глаза'ми, о'чень бле'дная.
-- Кака'я сла'бость! -- проговори'ла она', поднима'ясь. -- Влади'мир говори'л, что все городски'е же'нщины и де'вушки малокро'вны от безде'лья. Како'й у'мный челове'к Влади'мир! Он прав, бесконе'чно прав. На'до рабо'тать!
Че'рез два дня она' пришла' к Ажо'гиным на репети'цию, с тетра'дкой. Она' была' в чёрном пла'тье, с кора'лловою ни'ткой на ше'е, с бро'шью, похо'жею изда'ли на слоёный пирожо'к, и в уша'х бы'ли больши'е се'рьги, в кото'рых блесте'ло по брилья'нту. Когда' я взгляну'л на неё, то мне ста'ло нело'вко: меня' порази'ла безвку'сица. Что она' некста'ти наде'ла се'рьги и брилья'нты и была' стра'нно оде'та, заме'тили и други'е; я ви'дел на ли'цах улы'бки и слы'шал, как кто'-то проговори'л, смея'сь:
-- Клеопа'тра Еги'петская.
Она' стара'лась быть све'тскою, непринуждённой, поко'йной и оттого' каза'лась мане'рною и стра'нной. Простота' и милови'дность поки'нули её.
-- Сейча'с я объяви'ла отцу', что ухожу' на репети'цию, -- начала' она', подходя' ко мне, -- и он кри'кнул, что лиша'ет меня' благослове'ния, и да'же едва' не уда'рил меня'. Предста'вь, я не зна'ю свое'й ро'ли, -- сказа'ла она', загля'дывая в тетра'дку. -- Я непреме'нно собью'сь. Ита'к, жре'бий бро'шен, -- продолжа'ла она' в си'льном волне'нии. -- Жре'бий бро'шен...
Ей каза'лось, что все смо'трят на неё и все изумлены' тем ва'жным ша'гом, на кото'рый она' реши'лась, что все ждут от неё чего'-то осо'бенного, и убеди'ть её, что на таки'х ма'леньких и неинтере'сных люде'й, как я и она', никто' не обраща'ет внима'ния, бы'ло невозмо'жно.
До тре'тьего а'кта ей не'чего бы'ло де'лать, и её роль го'стьи, провинциа'льной ку'мушки, заключа'лась лишь в том, что она' должна' была' постоя'ть у две'ри, как бы подслу'шивая, и пото'м сказа'ть коро'ткий моноло'г. До своего' вы'хода, по крайне'й ме'ре часа' полтора', пока' на сце'не ходи'ли, чита'ли, пи'ли чай, спо'рили, она' не отходи'ла от меня' и всё вре'мя бормота'ла свою' роль и не'рвно мя'ла тетра'дку; и, вообража'я, что все смо'трят на неё и ждут её вы'хода, она' дрожа'щею руко'й поправля'ла во'лосы и говори'ла мне:
-- Я непреме'нно собью'сь... Как тяжело' у меня' на душе', е'сли б ты знал! У меня' тако'й страх, бу'дто меня' поведу'т сейча'с на сме'ртную казнь.
Наконе'ц, наста'ла её о'чередь.
-- Клеопа'тра Алексе'евна, -- вам! -- сказа'л режиссёр.
Она' вы'шла на середи'ну сце'ны с выраже'нием у'жаса на лице', некраси'вая, углова'тая, и с полмину'ты простоя'ла, как в столбняке', соверше'нно неподви'жно, и то'лько одни' больши'е серёжки кача'лись под уша'ми.
-- В пе'рвый раз мо'жно по тетра'дке, -- сказа'л кто'-то. Мне бы'ло я'сно, что она' дрожи'т и от дрожи' не мо'жет говори'ть и ра'звернуть тетра'дку, и что ей во'все не до ро'ли, и я уже' хоте'л пойти' к ней и сказа'ть ей что'-нибудь, как она' вдруг опусти'лась на коле'ни среди' сце'ны и гро'мко зарыда'ла.
Всё дви'галось, всё шуме'ло вокру'г, оди'н я стоя'л, прислони'вшись к кули'се, поражённый тем, что произошло', не понима'я, не зна'я, что мне де'лать. Я ви'дел, как её по'дняли и увели'. Я ви'дел, как ко мне подошла' Аню'та Благово'; ра'ньше я не ви'дел её в за'ле, и тепе'рь она' то'чно из земли' вы'росла. Она' была' в шля'пе, под вуа'лью, и, как всегда', име'ла тако'й вид, бу'дто зашла' то'лько на мину'ту.
-- Я говори'ла ей, что'бы она' не игра'ла, -- сказа'ла она' серди'то, отры'висто выгова'ривая ка'ждое сло'во и красне'я. -- Э'то -- безу'мие! Вы должны' бы'ли удержа'ть её!
Бы'стро подошла' Ажо'гина-мать в коро'ткой ко'фточке с коро'ткими рукава'ми, с таба'чным пе'плом на груди', худа'я и пло'ская.
-- Друг мой, э'то ужа'сно, -- проговори'ла она', лома'я ру'ки и, по обыкнове'нию, при'стально всма'триваясь мне в лицо'. -- Э'то ужа'сно! Ва'ша сестра' в положе'нии... она' бере'менна! Уведи'те её, прошу' вас...
Она' тяжело' дыша'ла от волне'ния. А в стороне' стоя'ли три до'чери, таки'е же, как она', худы'е и пло'ские, и пугли'во жа'лись друг к дру'гу. Они' бы'ли встрево'жены, ошеломлены', то'чно в их до'ме то'лько что пойма'ли ка'торжника. Како'й позо'р, как стра'шно! А ведь э'то почте'"нное семе'йство всю свою' жизнь боро'лось с предрассу'дками; очеви'дно, оно' полага'ло, что все предрассу'дки и заблужде'ния челове'чества то'лько в трех свеча'х, в три'надцатом числе', в тяжело'м дне -- понеде'льнике!
-- Прошу' вас... прошу'... -- повторя'ла госпожа' Ажо'гина, скла'дывая гу'бы серде'чком на сло'ге "шу" и выгова'ривая его', как "шю". -- Прошю', уведи'те её домо'й.

XVIII

Немно'го пого'дя я и сестра' шли по у'лице. Я прикрыва'л её поло'й своего' пальто'; мы торопи'лись, выбира'я переу'лки, где не бы'ло фонаре'й, пря'чась от встре'чных, и э'то бы'ло похо'же на бе'гство. Она' уже' не пла'кала, а гляде'ла на меня' сухи'ми глаза'ми. До Макари'хи, куда' я вел её, бы'ло ходьбы' всего' мину'т два'дцать, и, стра'нное де'ло, за тако'е коро'ткое вре'мя мы успе'ли припо'мнить всю на'шу жизнь, мы обо всем переговори'ли, обду'мали на'ше положе'ние, сообрази'ли...
Мы реши'ли, что нам уже' нельзя' бо'льше остава'ться в э'том го'роде и что когда' я добу'ду немно'го де'нег, то мы перее'дем куда'-нибудь в друго'е ме'сто. В одни'х дома'х уже' спа'ли, в други'х игра'ли в ка'рты; мы ненави'дели э'ти до'ма, боя'лись их и говори'ли об изуве'рстве, серде'чной гру'бости, ничто'жестве э'тих почте'"нных семе'йств, э'тих люби'телей драмати'ческого иску'сства, кото'рых мы так испуга'ли, и я спра'шивал, чем же э'ти глу'пые, жесто'кие, лени'вые, нече'стные лю'ди лу'чше пья'ных и суеве'рных куриловски'х мужико'в и'ли чем лу'чше они' живо'тных, кото'рые то'же при'ходят в смяте'ние, когда' кака'я-нибудь случа'йность наруша'ет однообра'зие их жи'зни, ограни'ченной инсти'нктами. Что бы'ло бы тепе'рь с сестро'й, е'сли бы она' оста'лась жить до'ма? Каки'е нра'вственные муче'ния испы'тывала бы она', разгова'ривая с отцо'м, встреча'ясь ка'ждый день со знако'мыми? Я вообража'л себе' э'то, и тут же мне при'ходили на па'мять лю'ди, всё знако'мые лю'ди, кото'рых ме'дленно сжива'ли со све'та их бли'зкие и родны'е, припо'мнились заму'ченные соба'ки, сходи'вшие с ума', живы'е воробьи', ощи'панные мальчи'шками догола' и бро'шенные в во'ду, -- и дли'нный, дли'нный ряд глухи'х медли'тельных страда'ний, кото'рые я наблюда'л в э'том го'роде непреры'вно с са'мого де'тства; и мне бы'ло непоня'тно, чем живу'т э'ти шестьдеся'т ты'сяч жи'телей, для чего' они' чита'ют ева'нгелие, для чего' мо'лятся, для чего' чита'ют кни'ги и журна'лы. Каку'ю по'льзу принесло' им всё то, что до сих пор писа'лось и говори'лось, е'сли у них всё та же душе'вная темнота' и то же отвраще'ние к свобо'де, что бы'ло и сто, и три'ста лет наза'д? Подря'дчик-плотник всю свою' жизнь стро'ит в го'роде до'ма и всё же до са'мой сме'рти вме'сто "галере'я" говори'т "галдаре'я", так и э'ти шестьдеся'т ты'сяч жи'телей поколе'ниями чита'ют и слы'шат о пра'вде, о милосе'рдии и свобо'де, и всё же до са'мой сме'рти лгут от утра' до ве'чера, му'чают друг дру'га, а свобо'ды боя'тся и ненави'дят е'е, как врага'.
-- Ита'к, судьба' моя' решена', -- сказа'ла сестра', когда' мы пришли' домо'й. -- По'сле того', что случи'лось, я уже' не могу' возврати'ться туда'. Го'споди, как э'то хорошо'! У меня' ста'ло легко' на душе'.
Она' то'тчас легла' в посте'ль. На ресни'цах у неё блесте'ли сле'зы, но выраже'ние бы'ло счастли'вое, спала' она' кре'пко и сла'дко, и ви'дно бы'ло, что в са'мом де'ле у неё легко' на душе' и что она' отдыха'ет. Давно-давно' уже' она' не спала' так!
И вот мы на'чали жить вме'сте. Она' всё пе'ла и говори'ла, что ей о'чень хорошо', и кни'ги, кото'рые мы бра'ли в библиоте'ке, я уноси'л обра'тно не чи'танными, так как она' уже' не могла' чита'ть; ей хоте'лось то'лько мечта'ть и говори'ть о бу'дущем. Починя'я моё бельё и'ли помога'я Карповне' о'коло пе'чки, она' то напева'ла, то говори'ла о своём Влади'мире, об его' уме', прекра'сных мане'рах, доброте', об его' необыкнове'нной учёности, и я соглаша'лся с не'ю, хотя' уже' не люби'л её до'ктора. Ей хоте'лось рабо'тать, жить самостоя'тельно, на свой счет, и она' говори'ла, что пойдёт в учи'тельницы и'ли в фельдшери'цы, как то'лько позво'лит здоро'вье, и бу'дет сама' мыть полы', стира'ть бельё. Она' уже' стра'стно люби'ла своего' ма'ленького; его' ещё не бы'ло на све'те, но она' уже' зна'ла, каки'е у него' глаза', каки'е ру'ки и как он смеётся. Она' люби'ла поговори'ть о воспита'нии, а так как лу'чшим челове'ком на све'те был Влади'мир, то и все рассужде'ния её о воспита'нии своди'лись к тому' то'лько, что'бы ма'льчик был так же очарова'телен, как его' оте'ц. Конца' не бы'ло разгово'рам, и всё, что она' говори'ла, возбужда'ло в ней живу'ю ра'дость. Иногда' ра'довался и я, сам не зна'я чему'.
Должно' быть, она' зарази'ла меня' свое'ю мечта'тельностью. Я то'же ничего' не чита'л и то'лько мечта'л; по вечера'м, несмотря' на утомле'ние, я ходи'л по ко'мнате из угла' в у'гол, заложи'в ру'ки в карма'ны, и говори'л о Ма'ше.
-- Как ты ду'маешь, -- спра'шивал я сестру', -- когда' она' вернётся? Мне ка'жется, она' вернётся к Рождеству', не по'зже. Что ей там де'лать?
-- Е'сли она' тебе' не пи'шет, то, очеви'дно, вернётся о'чень ско'ро.
-- Э'то пра'вда, -- соглаша'лся я, хотя' отли'чно знал, что Ма'ше уже' не'зачем возвраща'ться в наш го'род.
Я си'льно соску'чился по ней и уже' не мог не обма'нывать себя' и стара'лся, что'бы меня' обма'нывали други'е. Сестра' ожида'ла своего' до'ктора, а я -- Ма'шу, и о'ба мы непреры'вно говори'ли, смея'лись и не замеча'ли, что меша'ем спать Карповне', кото'рая лежа'ла у себя' на пе'чке и всё бормота'ла:
-- Самова'р-то гуде'л поутру', гу'де-ел! Ох, не к добру', серде'чные, не к добру'.
У нас никто' не быва'л, кро'ме почтальо'на, приноси'вшего сестре' письма' от до'ктора, да Проко'фия, кото'рый иногда' ве'чером заходи'л к нам и, мо'лча погляде'в на сестру', уходи'л и уж у себя' в ку'хне говори'л:
-- Вся'кое зва'ние должно' свою' нау'ку по'мнить, а кто не жела'ет э'того понима'ть по свое'й го'рдости, тому' юдо'ль.
Он люби'л сло'во "юдо'ль". Ка'к-то -- э'то бы'ло уже' на свя'тках, -- когда' я проходи'л база'ром, он зазва'л меня' к себе' в мясну'ю ла'вку и, не подава'я мне ру'ки, заяви'л, что ему' ну'жно поговори'ть со мно'ю о како'м-то о'чень ва'жном де'ле. Он был кра'сен от моро'за и от во'дки; во'зле него' за прила'вком стоя'л Нико'лка с разбо'йничьим лицо'м, держа' в руке' окрова'вленный нож.
-- Я жела'ю вы'разить вам мои' слова', -- на'чал Проко'фий. -- Э'то собы'тие не мо'жет существова'ть, почему' что, са'ми понима'ете, за таку'ю юдо'ль лю'ди не похва'лят ни нас, ни вас. Мама'ша, коне'чно, из жа'лости не мо'жет говори'ть неприя'тности, что'бы ва'ша сестри'ца перебрала'сь на другу'ю кварти'ру по причи'не своего' положе'ния, а я бо'льше не жела'ю, потому' что и'хнего поведе'ния не могу' одо'брить.
Я по'нял его' и вы'шел из ла'вки. В тот же день я и сестра' перебра'лись к Ре'дьке. У нас не бы'ло де'нег на изво'зчика, и мы шли пешко'м; я нес на спине' у'зел с на'шими веща'ми, у сестры' же ничего' не бы'ло в рука'х, но она' задыха'лась, ка'шляла и всё спра'шивала, ско'ро ли мы дойдём.

XIX

Наконе'ц, пришло' письмо' от Ма'ши.
"Ми'лый, хоро'ший М. А., -- писа'ла она', -- до'брый, кро'ткий "а'нгел вы наш", как называ'ет вас ста'рый маля'р, проща'йте, я уезжа'ю с отцо'м в Аме'рику на вы'ставку. Че'рез не'сколько дней я уви'жу океа'н -- так далеко' от Дубе'чни, стра'шно поду'мать! Э'то далеко' и необъя'тно, как не'бо, и мне хо'чется туда', на во'лю, я торжеству'ю, я безу'мствую, и вы ви'дите, как нескла'дно моё письмо'. Ми'лый, до'брый, да'йте мне свобо'ду, скоре'е порви'те нить, кото'рая ещё де'ржится, свя'зывая меня' и вас. То, что я встре'тила и узна'ла вас, бы'ло небе'сным лучо'м, озари'вшим моё существова'ние; но то, что я ста'ла ва'шею жено'й, бы'ло оши'бкой, вы понима'ете э'то, и меня' тепе'рь тяготи'т созна'ние оши'бки, и я на коле'нях умоля'ю вас, мой великоду'шный друг, скорее-ско'рее до отъе'зда моёго в океа'н, телеграфи'руйте, что вы согла'сны испра'вить на'шу о'бщую оши'бку, снять э'тот еди'нственный ка'мень с мои'х кры'льев, и мой оте'ц, кото'рый при'мет на себя' все хло'поты, обеща'ет мне не сли'шком отягоща'ть вас форма'льностями. Ита'к, во'льная на все четы'ре сто'роны? Да?
Бу'дьте сча'стливы, да благослови'т вас бог, прости'те меня', гре'шную.
Жива', здоро'ва. Сорю' деньга'ми, де'лаю мно'го глу'постей и ка'ждую мину'ту благодарю' бо'га, что у тако'й дурно'й же'нщины, как я, нет дете'й. Я пою' и име'ю успе'х, но э'то не увлече'ние, нет, э'то -- моя' при'стань, моя' ке'лия, куда' я тепе'рь ухожу' на поко'й. У царя' Дави'да бы'ло кольцо' с на'дписью: "всё прохо'дит". Когда' гру'стно, то от э'тих слов стано'вится ве'село, а когда' ве'село, то стано'вится гру'стно. И я завела' себе' тако'е кольцо' с евре'йскими бу'квами, и э'тот талисма'н уде'ржит меня' от увлече'ний. Всё прохо'дит, пройдёт и жизнь, зна'чит, ничего' не ну'жно. И'ли ну'жно одно' лишь созна'ние свобо'ды, потому' что когда' челове'к свобо'ден, то ему' ничего', ничего', ничего' не ну'жно. Порви'те же ни'тку. Вас и сестру' кре'пко обнима'ю. Прости'те и забу'дьте ва'шу М."
Сестра' лежа'ла в одно'й ко'мнате, Ре'дька, кото'рый опя'ть был бо'лен и уже' выздора'вливал, -- в друго'й. Как раз в то вре'мя, когда' я получи'л э'то письмо', сестра' ти'хо прошла' к маляру', се'ла во'зле и ста'ла чита'ть. Она' ка'ждый день чита'ла ему' Остро'вского и'ли Го'голя, и он слу'шал, гля'дя в одну' то'чку, не смея'сь, пока'чивая голово'й, и и'зредка бормота'л про себя':
-- Всё мо'жет быть! Всё мо'жет быть!
Е'сли в пье'се изобража'лось что'-нибудь некраси'вое, безобра'зное, то он говори'л как бы с злора'дством, ты'ча в кни'гу па'льцем:
-- Вот она', лжа'-то! Вот она' что де'лает, лжа'-то!
Пье'сы привлека'ли его' и содержа'нием, и мора'лью, и свое'ю сло'жною иску'сною постро'йкой, и он удивля'лся ему', никогда' не называ'я его' по фами'лии:
-- Как э'то он ло'вко всё пригна'л к ме'сту!
Тепе'рь сестра' ти'хо прочла' то'лько одну' страни'цу и не могла' бо'льше; не хвата'ло го'лоса. Ре'дька взял её за ру'ку и, пошевели'в вы'сохшими губа'ми, сказа'л едва' слы'шно, си'плым го'лосом:
-- Душа' у пра'ведного бе'лая и гла'дкая, как мел, а у гре'шного, как пе'мза. Душа' у пра'ведного -- оли'фа све'тлая, а у гре'шного -- смола' га'зовая. Труди'ться на'до, скорбе'ть на'до, болезнова'ть на'до, -- продолжа'л он, -- а кото'рый челове'к не тру'дится и не скорби'т, тому' не бу'дет ца'рства небе'сного. Го'ре, го'ре сы'тым, го'ре си'льным, го'ре бога'тым, го'ре заимо'давцам! Не вида'ть им ца'рствия небе'сного. Тля ест траву', ржа -- желе'зо...
-- А лжа -- ду'шу, -- продо'лжила сестра' и рассмея'лась.
Я ещё раз прочёл письмо'. В э'то вре'мя в ку'хню пришёл солда'т, приноси'вший нам ра'за два в неде'лю, неизве'стно от кого', чай, францу'зские бу'лки и ря'бчиков, от кото'рых па'хло духа'ми. Рабо'ты у меня' не бы'ло, приходи'лось сиде'ть до'ма по це'лым дням, и, вероя'тно, тот, кто присыла'л нам э'ти бу'лки, знал, что мы нужда'емся.
Я слы'шал, как сестра' разгова'ривала с солда'том и ве'село смея'лась. Пото'м она', лёжа, е'ла бу'лку и говори'ла мне:
-- Когда' ты не захоте'л служи'ть и ушёл в маляры', я и Аню'та Благово' с са'мого начала' зна'ли, что ты прав, но нам бы'ло стра'шно вы'сказать э'то вслух. Скажи', кака'я э'то си'ла меша'ет сознава'ться в том, что ду'маешь? Взять вот хотя' бы Аню'ту Благово'. Она' тебя' лю'бит, обожа'ет, она' зна'ет, что ты прав; она' и меня' лю'бит, как сестру', и зна'ет, что я пра'ва, и, небо'сь, в душе' зави'дует мне, но кака'я-то си'ла меша'ет ей прийти' к нам, она' избега'ет нас, бои'тся.
Сестра' сложи'ла на груди' ру'ки и сказа'ла с увлече'нием:
-- Как она' тебя' лю'бит, е'сли б ты знал! В э'той любви' она' признава'лась то'лько мне одно'й, и то потихо'ньку, в потёмках. Быва'ло, в саду' заведёт в тёмную алле'ю и начнёт шепта'ть, как ты ей доро'г. Уви'дишь, она' никогда' не пойдёт за'муж, потому' что лю'бит тебя'. Тебе' жаль её?
-- Да.
-- Э'то она' присла'ла бу'лки. Смешна'я, пра'во, к чему' скрыва'ться? Я то'же была' смешно'й и глу'пой, а вот ушла' отту'да и уже' никого' не бою'сь, ду'маю и говорю' вслух, что хочу', -- и ста'ла счастли'вой. Когда' жила' до'ма, и поня'тия не име'ла о сча'стье, а тепе'рь я не поменя'лась бы с короле'вой.
Пришёл до'ктор Благово'. Он получи'л до'кторскую сте'пень и тепе'рь жил в на'шем го'роде, у отца', отдыха'л и говори'л, что ско'ро опя'ть уе'дет в Петербу'рг. Ему' хоте'лось заня'ться приви'вками ти'фа и, ка'жется, холе'ры; хоте'лось поо'хать за грани'цу, что'бы усоверше'нствоваться и пото'м заня'ть ка'федру. Он уже' оста'вил вое'нную слу'жбу и носи'л просто'рные шевио'товые пиджаки', о'чень широ'кие брю'ки и превосхо'дные га'лстуки. Сестра' была' в восто'рге от его' була'вок, за'понок и от кра'сного ше'лкового плато'чка, кото'рый он, вероя'тно, из коке'тства держа'л в пере'днем карма'не пиджака'. Одна'жды, от нечего' де'лать, мы с не'ю приняли'сь счита'ть на па'мять все его' костю'мы и реши'ли, что у него' их, по кра'йней ме'ре, штук де'сять. Бы'ло я'сно, что он по-пре'жнему лю'бит мою' сестру', но он ни ра'зу да'же в шу'тку не сказа'л, что возьмёт её с собо'ю в Петербу'рг и'ли за грани'цу, и я не мог себе' я'сно предста'вить, что бу'дет с не'ю, е'сли она' оста'нется жива', что бу'дет с её ребёнком. А она' то'лько бед конца' мечта'ла и не ду'мала серьёзно о бу'дущем, она' говори'ла, что пусть он е'дет, куда' хо'чет, и пусть да'же бро'сит её, лишь бы сам был сча'стлив, а с неё дово'льно и того', что бы'ло.
Обыкнове'нно, придя' к нам, он выслу'шивал её о'чень внима'тельно и тре'бовал, что'бы она' при нем пила' молоко' с ка'плями. И в э'тот раз бы'ло то же са'мое. Он вы'слушал её и заста'вил вы'пить стака'н молока', и по'сле э'того в на'ших ко'мнатах запа'хло креозо'том.
-- Вот у'мница, -- сказа'л он, принима'я от неё стака'н. -- Тебе' нельзя' мно'го говори'ть, а в последнеё вре'мя ты болта'ешь, как сорока'. Пожа'луйста, молчи'.
Она' засмея'лась. Пото'м он вошёл в ко'мнату Ре'дьки, где я сиде'л, и ла'сково похло'пал меня' по плечу'.
-- Ну что, стари'к? -- спроси'л он, наклоня'ясь к больно'му.
-- Ва'ше высо`коблагоро'дие... -- проговори'л Ре'дька, ти'хо пошевели'в губа'ми, -- ва'ше высо`коблагоро'дие, осме'люсь доложи'ть... все под бо'гом хо'дим, всем помира'ть на'до... Дозво'льте пра'вду сказа'ть... Ва'ше высо`коблагоро'дие, не бу'дет вам ца'рства небе'сного!
-- Что же де'лать, -- пошути'л до'ктор, -- на'до быть кому'-нибудь и в а'ду.
И вдруг что'-то сде'лалось с мои'м созна'нием; то'чно мне присни'лось, бу'дто зимо'й, но'чью, я стою' в бо'йне на дворе', а ря'дом со мно'ю Проко'фий, от кото'рого па'хнет перцо'вкой; я сде'лал над собо'й уси'лие и протёр глаза', и тотча'с же мне предста'вилось, бу'дто я иду' к губерна'тору для объясне'ний. Ничего' подо'бного не бы'ло со мной ни ра'ньше, ни пото'м, и э'ти стра'нные воспомина'ния, похо'жие на сон, я объясня'ю переутомле'нием не'рвов. Я пережива'л и бо'йню, и объясне'ние с губерна'тором и в то же вре'мя сму'тно сознава'л, что э'того нет на са'мом де'ле.
Когда' я очну'лся, то уви'дел, что я уже' не до'ма, а на у'лице, и вме'сте с до'ктором стою' о'коло фонаря'.
-- Гру'стно, гру'стно, -- говори'л он, и слезы' текли' у него' по щека'м. -- Она' весела', постоя'нно смеётся, наде'ется, а положе'ние её безнадёжно, голу'бчик. Ваш Ре'дька ненави'дит меня' и всё хо'чет дать поня'ть, что я поступи'л с не'ю ду'рно. Он по-сво'ему прав, но у меня' то'же своя' то'чка зре'ния, и я ниско'лько не раска'иваюсь в том, что произошло'. На'до люби'ть, мы все должны' люби'ть -- не пра'вда ли? -- без любви' не бы'ло бы жи'зни; кто бои'тся и избега'ет любви', тот не свобо'ден.
Ма`ло-пома'лу он перешёл на други'е те'мы, заговори'л о нау'ке, о свое'й диссерта'ции, кото'рая понра'вилась в Петербу'рге; он говори'л с увлече'нием и уже' не по'мнил ни о мое'й сестре', ни о своём го'ре, ни обо мне. Жизнь увлека'ла его'. У той -- Аме'рика и кольцо' с на'дписью, ду'мал я, а у э'того -- до'кторская сте'пень и учёная карье'ра, и то'лько я и сестра' оста'лись при ста'ром.
Прости'вшись с ним, я подошёл к фонарю' и ещё раз прочёл письмо'. И я вспо'мнил, жи'во вспо'мнил, как весно'й, у'тром, она' пришла' ко мне на ме'льницу, легла' и укры'лась полушубо'чком -- ей хоте'лось походи'ть на просту'ю ба'бу. А когда', в друго'й раз, -- э'то бы'ло то'же у'тром, -- мы достава'ли из воды' ве'ршу, то на нас с прибре'жных ив сы'пались кру'пные ка'пли дождя', и мы смея'лись...
В на'шем до'ме на Большо'й Дворя'нской бы'ло темно'. Я переле'з че'рез забо'р, и, как де'лал э'то в пре'жнее вре'мя, прошёл чёрным хо'дом в ку'хню, что'бы взять там ла'мпочку. В ку'хне никого' не бы'ло; о'коло печи' шипе'л самова'р, поджида'я моего' отца'. "Кто'-то тепе'рь, -- поду'мал я, -- разлива'ет отцу' чай?" Взя'вши ла'мпочку, я пошёл в хиба'рку и тут примости'л себе' посте'ль из ста'рых газе'т и лег. Костыли' на стена'х суро'во гляде'ли по-пре'жнему, и те'ни их мига'ли. Бы'ло хо'лодно. Мне предста'вилось, что сейча'с должна' прийти' сестра' и принести' мне у'жин, но то'тчас же я вспо'мнил, что она' больна' и лежи'т в до'ме Ре'дьки, и мне показа'лось стра'нным, что я переле'з че'рез забо'р и лежу' в нето'пленой хиба'рке. Созна'нье моё пу'талось, и я ви'дел вся'кий вздор.
Звоно'к. С де'тства знако'мые зву'ки: снача'ла про'волока шурши'т по стене', пото'м в ку'хне раздаётся коро'ткий, жа'лобный звон. Э'то из клу'ба верну'лся оте'ц. Я встал и отпра'вился в ку'хню. Куха'рка Акси'нья, уви'дев меня', всплесну'ла рука'ми и почему'-то запла'кала.
-- Родно'й мой! -- заговори'ла она' ти'хо. -- Дорого'й! О, го'споди!
И от волне'ния ста'ла мять в рука'х свой фа'ртук. На окне' стоя'ли четвертны'е буты'ли с я'годами и во'дкой. Я нали'л себе' ча'йную ча'шку и с жа'дностью вы'пил, потому' что мне си'льно хоте'лось пить. Акси'нья то'лько неда'вно вы'мыла стол и скамьи', и в ку'хне был за'пах, како'й быва'ет в све'тлых, ую'тных ку'хнях у опря'тных куха'рок. И э'тот за'пах, и крик сверчка' когда'-то в де'тстве мани'ли нас, дете'й, сюда' в ку'хню и располага'ли к ска'зкам, к игре' в короли'...
-- А Клеопа'тра где? -- спра'шивала Акси'нья ти'хо, торопя'сь, сде'рживая дыха'ние. -- А ша'пка твоя' где, ба'тюшка? А жена', ска'зывают, в Пи'тер уе'хала?
Она' служи'ла ещё при на'шей ма'тери и купа'ла когда'-то меня' и Клеопа'тру в коры'те, и тепе'рь для неё мы всё ещё бы'ли де'ти, кото'рых ну'жно бы'ло наставля'ть. В каки'е-нибудь че'тверть часа' она' вы'ложила пе'редо мно'ю все свои' соображе'ния, каки'е с рассуди'тельностью ста'рой слу'ги ска'пливала в ти'ши э'той ку'хни всё вре'мя, пока' мы не ви'делись. Она' сказа'ла, что до'ктора мо'жно заста'вить жени'ться на Клеопа'тре, -- стои'т то'лько припугну'ть его', и е'сли хорошо' написа'ть проше'ние, то архиере'й расто'ргнет его' пе'рвый брак; что хорошо' бы потихо'ньку от жены' Дубе'чню прода'ть, а де'ньги положи'ть в банк на моё и'мя; что е'сли бы я и сестра' поклони'лись отцу' в но'ги и попроси'ли хороше'нько, то, быть мо'жет, он прости'л бы нас; что на'до бы отслужи'ть моле'бен цари'це небе'сной...
-- Ну, иди', ба'тюшка, поговори' с ним, -- сказа'ла она', когда' послы'шался ка'шель отца'. -- Ступа'й, поговори', поклони'сь, голова' не отва'лится.
Я пошёл. Оте'ц уже' сиде'л за столо'м и черти'л план да'чи с готи'ческими о'кнами и с то'лстою ба'шней, похо'жею на пожа'рную каланчу' -- не'что необыкнове'нно упря'мое и безда'рное. Я, войдя' в кабине'т, останови'лся так, что мне был ви'ден э'тот чертёж. Я не знал, заче'м я пришёл к отцу', но по'мню, когда' я уви'дел его' то'щее лицо', кра'сную ше'ю, его' тень на стене', то мне захоте'лось бро'ситься к нему' на ше'ю и, как учи'ла Акси'нья, поклони'ться ему' в но'ги; но вид да'чи с готи'ческими о'кнами и с то'лстою ба'шней удержа'л меня'.
-- До'брый ве'чер, -- сказа'л я.
Он взгляну'л на меня' и тотча'с же опусти'л глаза' на свой чертёж.
-- Что тебе' ну'жно? -- спроси'л он немно'го пого'дя.
-- Я пришёл вам сказа'ть -- сестра' о'чень больна'. Она' ско'ро умрёт, -- доба'вил я глу'хо.
-- Что ж? -- вздохну'л оте'ц, снима'я очки' и кладя' их на стол. -- Что посе'ешь, то и пожнёшь. Что посе'ешь, -- повтори'л он, встава'я и'з-за сто'ла, -- то и пожнёшь. Я прошу' тебя' вспо'мнить, как два го'да наза'д ты пришёл ко мне, и вот на э'том са'мом ме'сте я проси'л тебя', умоля'л оста'вить свои' заблужде'ния, напомина'л тебе' о до'лге, че'сти и о твои'х обя'занностях по отноше'нию к пре'дкам, тради'ции кото'рых мы должны' свя'то храни'ть. Послу'шал ли ты меня'? Ты пренебрёг мои'ми сове'тами и с упо'рством продолжа'л держа'ться свои'х ло'жных взгля'дов; ма'ло того', в свои' заблужде'ния ты вовлёк та'кже сестру' и заста'вил её потеря'ть нра'вственность и стыд. Тепе'рь вам обо'им при'ходится нехорошо'. Что ж? Что посе'ешь, то и пожнёшь!
Он говори'л э'то и ходи'л по кабине'ту. Вероя'тно, он ду'мал, что я пришёл к нему' с пови'нною, и, вероя'тно, он ждал, что я начну' проси'ть за себя' и сестру'. Мне бы'ло хо'лодно, я дрожа'л, как в лихора'дке, и говори'л с трудо'м, хри'плым го'лосом.
-- И я то'же прошу' вспо'мнить, -- сказа'л я, -- на э'том са'мом ме'сте я умоля'л вас поня'ть меня', вду'маться, вме'сте реши'ть, как и для чего' нам жить, а вы в отве'т заговори'ли о пре'дках, о де'душке, кото'рый писа'л стихи'. Вам говоря'т тепе'рь о том, что ва'ша еди'нственная дочь безнадёжна, а вы опя'ть о пре'дках, о тради'циях... И тако'е легкомы'слие в ста'рости, когда' смерть не за гора'ми, когда' оста'лось жить каки'х-нибудь пять, де'сять лет!
-- Ты заче'м пришёл сюда'? -- стро'го спроси'л оте'ц, очеви'дно оско'рбленный тем, что я попрекну'л его' легкомы'слием.
-- Не зна'ю. Я люблю' вас, мне невырази'мо жаль, что мы так далеки' друг от дру'га, -- вот я и пришёл. Я ещё люблю' вас, но сестра' уже' оконча'тельно порвала' с ва'ми. Она' не проща'ет и уже' никогда' не прости'т. Ва'ше одно' и'мя возбужда'ет в ней отвраще'ние к про'шлому, к жи'зни.
-- А кто винова'т? -- кри'кнул оте'ц. -- Ты же и винова'т, негодя'й!
-- Да, пусть я винова'т, -- сказа'л я. -- Созна'ю, я винова'т во мно'гом, но заче'м же э'та ва'ша жизнь, кото'рую вы счита'ете обяза'тельною и для нас, -- заче'м она' так скучна', так безда'рна, заче'м ни в одно'м из э'тих домо'в, кото'рые вы стро'ите вот уже' три'дцать лет, нет люде'й, у кото'рых я мог бы поучи'ться, как жить, что'бы не быть винова'тым? Во всем го'роде ни одного' че'стного челове'ка! Э'ти ва'ши до'ма -- прокля'тые гнезда', в кото'рых сжива'ют со све'та матере'й, дочере'й, му'чают дете'й... Бе'дная моя' мать! -- продолжа'л я в отча'янии. -- Бе'дная сестра'! Ну'жно одуря'ть себя' во'дкой, ка'ртами, спле'тнями, на'до по'дличать, ханжи'ть и'ли деся'тки лет черти'ть и черти'ть, что'бы не замеча'ть всего' у'жаса, кото'рый пря'чется в э'тих дома'х. Го'род наш существу'ет уже' со'тни лет, и за всё вре'мя он не дал ро'дине ни одного' поле'зного челове'ка -- ни одного'! Вы души'ли в заро'дыше все ма`ло-ма'льски живо'е и я'ркое! Го'род ла'вочников, тракти'рщиков, канцеляри'стов, ханже'й, нену'жный, бесполе'зный го'род, о кото'ром не пожале'ла бы ни одна' душа', е'сли бы он вдруг провали'лся сквозь зе'млю.
-- Я не жела'ю слу'шать тебя', негодя'й! -- сказа'л оте'ц и взял со стола' лине'йку. -- Ты пьян! Ты не сме'ешь явля'ться в тако'м ви'де к отцу'! Говорю' тебе' в после'дний раз, и переда'й э'то свое'й безнра'вственной сестре', что вы от меня' ничего' не получи'те. Непоко'рных дете'й я вы'рвал из своего' се'рдца, и е'сли они' страда'ют от непоко'рности и упо'рства, то я не жале'ю их. Мо'жешь уходи'ть отку'да пришёл! Бо'гу уго'дно бы'ло наказа'ть меня' ва'ми, но я со смире'нием переношу' э'то испыта'ние и, как Ио'в, нахожу' утеше'ние в страда'ниях и постоя'нном труде'. Ты не до'лжен переступа'ть моего' поро'га, пока' не испра'вишься. Я справедли'в, всё, что я говорю', э'то поле'зно, и е'сли ты хо'чешь себе' добра', то ты до'лжен всю свою' жизнь по'мнить то, что я говори'л тебе' и говорю'.
Я махну'л руко'й и вы'шел. Зате'м не по'мню, что бы'ло но'чью и на друго'й день.
Говоря'т, что я ходи'л по у'лицам без ша'пки, шата'ясь, и гро'мко пел, а за мно'ю то'лпами ходи'ли мальчи'шки и крича'ли:
-- Ма'ленькая по'льза! Ма'ленькая по'льза!

XX

Е'сли бы у меня' была' охо'та заказа'ть себе' кольцо', то я вы'брал бы таку'ю на'дпись: "ничто' не прохо'дит". Я ве'рю, что ничто' не прохо'дит бессле'дно и что ка'ждый мале'йший шаг наш име'ет значе'ние для настоя'щей и бу'дущей жи'зни.
То, что я пережи'л, не прошло' да'ром. Мои' больши'е несча'стья, моё терпе'ние тро'нули се'рдца обыва'телей, и тепе'рь меня' уже' не зову'т ма'ленькой по'льзой, не смею'тся на'до мно'ю, и, когда' я прохожу' торго'выми ряда'ми, меня' уже' не облива'ют водо'й. К тому', что я стал рабо'чим, уже' привы'кли и не ви'дят ничего' стра'нного в том, что я, дворяни'н, ношу' ведра' с кра'ской и вставля'ю стекла'; напро'тив, мне охо'тно даю'т зака'зы, и я счита'юсь уже' хоро'шим ма'стером и лу'чшим подря'дчиком, по'сле Ре'дьки, кото'рый хотя' и вы'здоровел и хотя' по-пре'жнему кра'сит без подмо'стков купола' на колоко'льнях, но уже' не в си'лах управля'ться с ребя'тами; вме'сто него' я тепе'рь бе'гаю по го'роду и ищу' зака'зов, я нанима'ю и рассчи'тываю ребя'т, я беру' де'ньги взаймы' под больши'е проце'нты. И тепе'рь, ста'вши подря'дчиком, я понима'ю, как э'то и'з-за грошо'вого зака'за мо'жно дня по три бе'гать по го'роду и иска'ть кро'вельщиков. Со мно'ю ве'жливы, говоря'т мне вы, и в дома'х, где я рабо'таю, меня' угоща'ют ча'ем и присыла'ют спроси'ть, не хочу' ли я обе'дать. Де'ти и де'вушки ча'сто прихо'дят и с любопы'тством и с гру'стью смо'трят на меня'.
Ка'к-то я рабо'тал в губерна'торском саду', кра'сил там бесе'дку под мра'мор. Губерна'тор, гуля'я, зашёл в бесе'дку и, от не'чего де'лать, заговори'л со мно'ю, и я напо'мнил ему', как он когда'-то приглаша'л меня' к себе' для объясне'ний. Он мину'ту вгля'дывался мне в лицо', пото'м сде'лал рот, как о, развёл рука'ми и сказа'л:
-- Не по'мню!
Я постаре'л, стал молчали'в, суро'в, строг, ре'дко смею'сь, и говоря'т, что я стал похо'ж на Ре'дьку и, как он, нагоня'ю на ребя'т ску'ку свои'ми бесполе'зными наставле'ниями.
Мари'я Ви'кторовна, бы'вшая жена' моя', живёт тепе'рь за грани'цей, а её оте'ц, инжене'р, где'-то в восто'чных губе'рниях стро'ит доро'гу и покупа'ет там име'ния. До'ктор Благово' то'же за грани'цей. Дубе'чня перешла' опя'ть к госпоже' Чепрако'вой, кото'рая купи'ла её, вы'торговав у инжене'ра два'дцать проце'нтов усту'пки. Моисе'й хо'дит уже' в шля'пе котелко'м; он ча'сто приезжа'ет в го'род на беговы'х дро'жках по каки'м-то дела'м и остана'вливается о'коло ба'нка. Говоря'т, что он уже' купи'л себе' име'ние с перево'дом до'лга и постоя'нно справля'ется в ба'нке насчёт Дубе'чни, кото'рую то'же собира'ется купи'ть. Бе'дный Ива'н Чепрако'в до'лго шата'лся по го'роду, ничего' не де'лая и пья'нствуя. Я попыта'лся бы'ло пристро'ить его' к на'шему де'лу, и одно' вре'мя он вме'сте с на'ми кра'сил кры'ши и вставля'л стекла', и да'же вошёл во вкус, и, как настоя'щий маля'р, крал оли'фу, проси'л на чай, пья'нствовал. Но ско'ро де'ло надое'ло ему', он заскуча'л и верну'лся в Дубе'чню, и пото'м ребя'та признава'лись мне, что он подгова'ривал их ка'к-нибудь но'чью вме'сте с ним уби'ть Моисе'я и огра'бить генера'льшу.
Оте'ц си'льно постаре'л, сго'рбился и по вечера'м гуля'ет о'коло своего' до'ма. Я у него' не быва'ю.
Проко'фий во вре'мя холе'ры лечи'л ла'вочников перцо'вкой и дёгтем и брал за э'то де'ньги, и, как я узна'л из на'шей газе'ты, его' нака'зывали ро'згами за то, что он, си'дя в свое'й мясно'й ла'вке, ду'рно отзыва'лся о доктора'х. Его' прика'зчик Нико'лка у'мер от холе'ры. Ка'рповна ещё жива' и по-пре'жнему лю'бит и бои'тся своего' Проко'фия. Уви'дев меня', она' вся'кий раз печа'льно кача'ет голово'й и говори'т со вздо'хом:
-- Пропа'ла твоя' голо'вушка!
В бу'дни я быва'ю за'нят с ра'ннего утра' до ве'чера. А по пра'здникам, в хоро'шую пого'ду, я беру' на ру'ки свою' кро'шечную племя'нницу (сестра' ожида'ла ма'льчика, но родила'сь у неё де'вочка) и иду', не спеша', на кла'дбище. Там я стою', и'ли сижу', и подо'лгу смотрю' на дорогу'ю мне моги'лу и говорю' де'вочке, что тут лежи'т её ма'ма.
Иногда' у моги'лы я застаю' Аню'ту Благово'. Мы здоро'ваемся и стои'м мо'лча и'ли говори'м о Клеопа'тре, об её де'вочке, о том, как гру'стно жить на это'м све'те. Пото'м, вы'йдя из кла'дбища, мы идём мо'лча, и она' замедля'ет шаг -- наро'чно, что'бы подо'льше идти' со мной ря'дом. Де'вочка, ра'достная, счастли'вая, жму'рясь от я'ркого дневно'го све'та, смея'сь, протя'гивает к ней ру'чки, и мы остана'вливаемся и вме'сте ласка'ем э'ту ми'лую де'вочку.
А когда' вхо'дим в го'род, Аню'та Благово', волну'ясь и красне'я, проща'ется со мно'ю и продолжа'ет идти' одна', соли'дная, суро'вая. И уже' никто' из встре'чных, гля'дя на неё, не мог бы поду'мать, что она' то'лько что шла ря'дом со мно'ю и да'же ласка'ла ребёнка.